Дом над Онего — страница 32 из 36

воду. Но малейший ветерок — и свет играет на ряби, словно струны перебирает.

Тогда я вспоминаю гусли Клюева.

* * *

Приступая к «Дому над Онего», я долго думал: кто из моих предшественников глубже всего связан с этими местами? Я искал вдохновения. Проводника. Цитаты.

Разные имена приходили в голову. Прежде всего — Гаврила Романович Державин. Как-никак — первый губернатор Олонецкой губернии и одновременно первый поэт Империи. Затем Федор Глинка, чьей «Карелией» восхищался сам Пушкин — тем более что идея романтической поэмы с этнографическими комментариями производила впечатление поистине постмодернистское. Потом я некоторое время присматривался к Элиасу Лённроту[156], то есть, по сути, — к Вяйнямёйнену, ведь точно неизвестно, кто «Калевалу» спел, а кто — всего лишь скомпилировал. Я перебрал еще несколько имен: Павел Рыбников, собиратель былин, автор ряда эссе о фольклоре, словаря местных говоров и путевых записок; Трофим Рябинин — родоначальник целой династии заонежских певцов; Ирина Федосова, которую кто-то назвал заонежской Ахматовой. И наконец, Александр Линевскоий[157] — открыватель беломорских петроглифов и автор романа о Беломорье — соцреалистической северной эпопеи. К сожалению, каждый из них представлял какое-нибудь одно измерение, одну культурную традицию, один жанр. А ведь Заонежье — это синтез традиций и жанров, точка пересечения славянских, саамских и угро-финских путей, стыка сельскохозяйственной и кочевой культур, конфликта православной веры и старообрядчества, и так далее…

И лишь в наследии Николая Клюева я обнаружил сплетение всех этих сюжетов в единое полотно.

* * *

Для описания феномена творчества Николая Клюева профессор Маркова изобрела термин «этно-поэтика». Ибо русские — согласно Елене Ивановне — не народ, а целая раса, обитавшая на обширной территории Российской империи, распавшаяся на ряд самостоятельных этнических групп (сравните поморов, живущих на берегу Белого моря, и донских казаков — и вы поймете, что она имеет в виду). Клюев принадлежал к так называемой северорусской этнической группе, в его творчестве заметны как восточнославянские влияния (культ Матери-Земли, православие, былины и лебеди), так и угро-финские и саамские (тотемизм, шаманазим, руны и гагары). Николай Алексеевич вполне отдавал себе в этом отчет.


Конец нереста рябинового леща

Начало лета в Заонежье… Лещ нерестится последним — после щуки и окуня. Сначала движется на нерест черемушник, то есть черемуховый лещ (который откладывает икру в период цветения черемухи), и лишь потом, когда вода в озере прогреется до самого дна, а на берегу зацветет рябина, из глубины поднимется за любовью огромный рябинник. Его икра отдает илом и имеет золотой цвет кубышки.

Николай Клюев — подобно Аввакуму и Шаламову — сам писал свое житие. Складывал из фактов причудливые узоры, неторопливо подбирал детали… тут сотрет следы, там — сознательно запутает сюжет. Нередко фантазировал. Но лишь в перспективе его смерти видно, что и жизнь не скупилась — так называемые стечения обстоятельств образовали версию судьбы поэта, местами гораздо более изысканную, чем конфабуляции поэтического воображения.

Вот, к примеру… В автобиографической «Гагарьей судьбине» Клюев описал седую гагару — царицу водоплавающих птиц, — на крыльях которой растут перья с чудесным пищиком. Никто никогда не видел мертвую гагару: чувствуя приближение смерти, птица ныряет в глубину Онего и там — под омежным корнем — умирает. Лишь изредка водяница (женский дух воды) во время агонии гагары передает ее перо поэту. Омежный корень — корневище цикуты.

Клюев написал свою «Гагарью судьбину» в 1922 году. И не мог в то время знать, что спустя двенадцать лет окажется в Сибири за… «любовь Сократа». Таким завуалированным образом писатель Гронский[158] (главный редактор журнала «Новый мир» и газеты «Известия», председатель Союза советских писателей и создатель термина «социалистический реализм») донес Генриху Ягоде о педерастии Клюева. После тяжелой трехлетней ссылки, в октябре 1937 года, в Томске автора «Песен из Заонежья» тайком расстреляли. Могилы не было и нет.

Так сама жизнь дописала житие Клюева. Поэт испил свою чашу цикуты до дна. Никто не видел гагару мертвой.

* * *

Кстати, о гагаре. В саамских мифах гагара — прародитель человеческого рода, а у русских она символизировала нечистую силу. В русском фольклоре птичьим пращуром человека был лебедь.

* * *

Исследователи жизни Клюева делятся на две лагеря. Одни ему не доверяют (Азадовский[159]) и копаются в документах, а не найдя таковых, оставляют белое пятно — в надежде, что когда-нибудь оно заполнится. Другие же не придают особого значения архивным материалам (Михайлов[160], Субботин[161]) и верят поэту на слово, а если слова его не находят подтверждения, предполагают, что перед ними метафора, то есть духовный троп. Такой подход мне ближе.

Более того: Клюев — мистик (то есть человек с расширенным сознанием), поэтому если он где-то не был физически, это не значит, что он не был там духовно. Взять хоть Соловки. Николай Алексеевич много раз утверждал, что провел в Соловецком монастыре несколько лет послушником, носил на теле девятипудовые цепи и каждый вечер клал четыреста земных поклонов. Азадовский ему не верит, поскольку не находит этому никаких подтверждений! Но ведь сохранилась поэма Клюева «Соловки». Разве это не доказательство? Я сам прожил на Соловецких островах десять лет и не сомневаюсь: Николай Клюев там был. Если не телом, то — духом.

Поэтому я верю, когда Клюев сравнивает свою жизнь с «тропой Батыевой», протянувшейся от острова Коневец на Ладожском озере (где древние кочевники приносили в жертву своим богам лошадиные головы) до порфирного быка Сивы[162]. Верю, что Клюев был на Кавказе и в Персии, что видел и белую Индию, и голубые китайские горы. Почему бы и нет? И не такие путешествия доводилось совершать поэтам-мистикам… Вспомните скитания Уильяма Блейка или Сведенборга.


Пора роения боярышниц

Каждый год я наблюдаю буйство северной природы и каждый раз меня будто впервые завораживает этот фейерверк жизни — в воде, на земле и в воздухе. Ведь лето здесь короткое словно мгновение ока, — и все живое поспешно плодится. Размножается.

В ход идут все приспособления — от членчиков до членов и от пестиков до срама.

У бабочек это называется — копуляционный аппарат, телескопический яйцеклад. Поначалу я думал, что это обычные капустницы совокупляются по дороге в Великую Губу, но мраморный узор на крыльях вывел меня из заблуждения. Это боярышницы, личинки которых питаются листьями боярышника.

В белые ночи личинки боярышниц вылупляются из коконов и превращаются в бабочек. Только ради того, чтобы плодиться. Они не едят, не спят, не испытывают страха — только спариваются как безумные, пока не погибнут от истощения или под гусеницей трактора, колесом автомобиля, сапогом.

Потому что они занимаются этим на дороге, в грязи по краям луж. Почему в грязи? Мой знакомый Саша Мирулайнен, специалист по северным бабочкам, утверждает, что грязь необходима им для образования новых коконов.

Представь себе, дорогой читатель, лесную дорогу, а на ней — бабочковая метель… Вокруг облако трепещущих белых крылышек — то поднимается и кипит в воздухе, то опускается и клубится под ногами. Ты словно паришь на живом ковре, ощущая на лице прикосновения невесомых крылышек.

Спустя несколько дней это облако исчезнет. Втоптанное в грязь.

* * *

Вероятно, именно плодовитость северной природы сформировала в сознании Клюева специфический образ Иисуса. В отличие от другие художников Серебряного века, полагавших Христа существом бестелесным — белоснежной лилией, монадой или кристаллом, для олонецкого поэта Сын Божий есть вечная и неисчерпаемая сила, космический член, вонзающийся из потустороннего мира в Мать-Землю, чтобы взорваться в ней золотым солнечным семенем и оплодотворить — и бабу, и корову, и ель, и пчелу — мир воздушный, подводный и подземный.


Духов день

В прежние времена на Духов день праздновали тут именины Матери-Земли. В этот день нельзя было трудиться — ни в поле, ни в огороде. Кто нарушал запрет, лишался урожая. Сегодня об этом мало кто помнит. Современный человек — словно перекати-поле — мечется из стороны в сторону, лишенный почвы и корней.

Разговаривая с местными жителями, я не раз имел возможность убедиться, сколь немногие из них знают своих далеких предков. Большинство жителей Заонежья помнят разве что бабушек и дедушек. На крутых виражах российской истории минувшего века из семейных преданий выпали целые поколения. Одних забыли от страха, других — от стыда. Иные испарились сами. От прошлого открещивались во имя прогресса, метрики горели вместе с церквями, а деревенские обряды, некогда способствовавшие сохранению родовой идентичности человека, вытеснили телевидение и водка.

Отсюда мое почтение к Клюеву. Николай Алексеевич почувствовал тенденцию «прогрессивной» эпохи и, сознательно ее нарушая, рисовал в стихах и в прозе гигантское генеалогическое древо, корнями уходящее в северные мифы и славянские былины, а в огромной кроне скрывающее и заонежских скоморохов, и протопопа Аввакума, и выгорецких раскольников. Уже в первые годы большевистского переворота поэт заявил:

Я потомок лапландского князя,

Калевалов волхвующий внук…

А следовательно, он проникал возможно более глубоко — к шаманским традициям аборигенов Севера. Ясное дело, речь не о кровных узах, а о духовном родстве. О наследии магического слова.