— Думать — занятие небезопасное, — засмеялся отец Николай, — лучше помолиться.
В часовне пахло ладаном. Видимо, батюшка уже успел выкурить большевистских бесов. Стена, на которой еще вчера белели полосы птичьего помета (под самым сводом птицы свили гнездо), теперь сверкала. Гнездо исчезло. У стены стоял крест из Вигова. Иисус уже не казался всеми покинутым, как на чердаке у Кузнецова. Через дыры в полу дуло — от сквозняка дрожало пламя свечей. Лена с Лешей читали псалмы. Послушницы следили за свечками.
Часовня потихоньку заполнялась людьми. Бабушки входили опасливо, суетливо поправляли платки на головах, украдкой поглядывали по сторонам. Потом сбились в стайку вокруг Кузьминичны. Константин Федорович — единственный кондобережанин на богослужении! — присел в сенях на ступеньку, не решаясь сразу войти. Ваян забыл снять шапку, пришлось его толкнуть. Виталий прятался за камеру, делая вид, что поглощен съемкой. Только отец Николай со своей компанией чувствовал себя как дома. Сразу приступили к молитве.
Так в этой, казалось, Богом забытой часовне — пустой, без икон, разоренной людьми и загаженной птицами — проходило богослужение. Первое со времен финской оккупации, когда тут молились вражеские солдаты. Богослужение, которым отец Николай со своей паствой — несколько бабушек из Великой Губы, один местный старик, мы с Натальей и двое наших городских приятелей — напомнили об этой часовне Господу.
Было в этой службе что-то от обрядов времен раннего христианства. Первая христианская община, поглощенная ритуалом, не слишком понятным для постсоветских язычников.
Постязычники в это время выпивали (праздник ведь) да заглядывали в окна.
Скажу больше — не все члены общины разбирались в том, что происходит. Бабушки не вовремя били поклоны и невпопад крестились. Ничего удивительного — в комсомоле ведь этому не учили. Константин Федорович, положив земной поклон, не знал, когда можно подняться. А может, спину прихватило — все-таки бывший мастер спорта Советского Союза. Виталий, вместо того чтобы приложиться к кресту, снял его крупным планом. Только Баян попадал в такт, точно повторяя все Лешины действия. И все равно во время этого убогого богослужения я ощутил нечто, чего мне всегда недоставало в сытых западных храмах.
— Сегодня мы открыли новую страницу в истории Заонежья, — сказал в заключение отец Николай. — Она написана благодаря польскому писателю. Однако в отличие от книги, где любое предложение можно вычеркнуть или исправить, свою жизнь человек пишет сразу набело. Этот день уже не вычеркнешь.
После молебна — шумное застолье: блюда заонежской кухни, в том числе рыба по-польски (следы польских разбойников Самозванца в Заонежье) и карельские яства: прежде всего знаменитая «каларуокка» (уха по-старокарельски) и «секали» (пюре из перловой каши, гороха и костного мозга), далее дичь от компании «Баян & Виталий» (гусь, запеченный в глине и рябчики по-вепсски), деликатесы от прихожан отца Николая (палия в сметане, сиг по-петровски и фирменный судак а-ля Озолин в вине), а еще Наташина долма (голубцы — баранина с рисом в листьях молодой свеклы, — запеченные в русской печи). Из закусок — грибы на любой вкус (вы когда-нибудь пробовали квашеные грузди?), разные диковинки, например медвежье сало; наконец, овощи с нашего огорода в виде всяких фантазий — цветная капуста, маринованная с аронией, бобы с лисичками и так далее. Напитки на выбор — кому кагор, кому вода, кому брага.
— Святой Самсон имел прозвище Странноприимец, — произнес тост отец Николай, — ибо он принимал странников. Выпьем за этот дом в Конде Бережной и за его хозяев. Чтобы здесь тоже с радостью встречали каждого путника.
После пары стопок атмосфера за столом потеплела. Бабушки запели:
Па-а-ла росинка, роса-а
На темные леса…
Очередной тост: за гостей! Лена бабушкам вторит — все громче, все смелее. Бабушки запевают на полную катушку. Подключается Леша. Заводят на два голоса:
Ваше поле каменисто,
наше каменистее!
ваши девушки форсисты,
наши пофорсистее!
Тосты, тосты, тосты… Ваян снимает со стены дошпулуур — инструмент тувинских шаманов (подарок Саши Леонова). Трогает струны. Тишина. Может, батюшка их смутил, а может, влажность виновата.
— Давайте за любовь! — кричит младший лейтенант Лева.
— Как ты думаешь, Мар, почему кроме Федоровича никто не пришел? — спрашивает отец Николай, макая долму в соус из аронии.
— Постеснялись, наверное.
— И всё-то они стесняются, — вмешался Ваян, — как мы приехали, они только этим и заняты.
— У нас как-то на Сдвижение мужики медведя убили, — отозвался молчавший до сих пор Федорович. — Пили на берегу — вон там, где у Мара баня. Смотрят — глазам не верят, косматый плывет вдоль берега. Они — в лодку. Раз-другой пальнули из ружья, а потом давай лупить чем попето — вилами, топором, пока не сдох.
— Ну, давайте за мишку!
— За медвежью шкуру премировали нас пожарной помпой.
Опять запели:
Кижи близко, Кижи тут, в
Кижи замуж не берут.
Баба Шура пускается в пляс с бабой Клавой, Виталий продолжает снимать, Саша строчит что-то в блокноте, младший лейтенант Лева сам себе наливает стопку, бормоча под нос, что, мол, пора — погода портится, Надежда Кузьминична с Леной частушки поют, Ваян спорит с Лешей, отец Николай макает очередную долму в соус из аронии. А я разглядываю на просвет рюмку, полную браги из морошки… Хотелось бы сохранить этот праздник в ее янтарном свете и донести до тебя, читатель.
26 октября
…Смотреть в лицо реальности проще, чем кажется.
Время линьки белок и отлета лебедей. Мои тополя вычесывают из веток последние золотые листья на холодное небо в зеркале Онего.
Отец Антоний[21] сравнивает наше сознание с озером, в котором отражается как совершающееся в нашей душе, так и происходящее в нашем теле. С одной стороны, глядя на отражение неба в воде, мы видим далеко не весь небосклон, более того — не видим и само небо, поскольку не поднимаем голову. Мы созерцаем лишь тот фрагмент, который умещается в водном зеркальце. К тому же картина меняется при малейшем ветерке или брошенном в воду камешке.
Скоро зима. Лед скует воду, и зеркало Онего скроется под снегом.
9 ноября
Иконописцы прошлого, утверждал Клюев, работали с такой утонченностью (прозрачные цвета, воздушный рисунок…), что икона медленно проявлялась в процессе молитвы и созерцания. Сегодня ощущение иконы утрачено, полагал автор «Песен из Заонежья», в моде афиша, смердящая деньгами и адским пламенем.
Чем дольше я живу в доме на берегу Онего, тем больше убеждаюсь, что здешний пейзаж сродни старинным иконам. Чтобы ощутить это, нужны время, безмолвие и сосредоточенность.
26 ноября
Утро. Половина девятого. А за окном темнота — хоть глаз выколи — словно разлитые чернила. За моей спиной русская печь. Бушующий в ней огонь отражается в окне. Пламя освещает почерневшие бревна повала, выхватывает из мрака тени, играет на окладах икон. Agnihotra. Жертвоприношение огню! Вокруг тишина. Только ольховые дрова шипят в печи да шумит на столе ноутбук. Все остальное спит.
Затем мир за окном начинает медленно проявляться — словно фотография. Сперва светлеет по краям снег (как на негативе), а вода в Онего остается черной. Потом небо отделяется от воды, бледнеет пламя в оконном стекле. На фоне неба вырисовываются тополя — ветка за веткой — все четче, все реальней. Черная вода приобретает цвет сепии, вот уже можно пересчитать волны. Оттененная снегом, видна каждая заклепка на лежащей вверх дном лодке Жени Печугина, каждый венец его бани — тесанный «в обло». Огонь в окне блекнет, никнет… Сникает.
Наконец солнце вваливается в избу и, здороваясь, словно бы невольно трогает лучом дошпулуур, аж струна стонет (другой луч освещает «Зимний лес» Стройка[22]), разливается по столу медово-золотым светом, покрывает густым слоем стены и потолки, скамьи и лавки, сундук, буфет и кадку, стекает на пол и проникает в каждую щель. В конце концов добирается до печи, обливая ее позолотой.
В печи, мерцая жаром, догорают последние угли.
27 ноября
«Печь[23] нам мать родная», — гласит русская пословица. Русская печь — поистине символ бабы. Это наглядно показывают повивальные обряды. Если женщина рожала в избе, открывали печное устье, отворяя этим магическим жестом родовые пути. Из выпавших углей делали отвар, которым поили роженицу — чтобы плод вышел из нее так же легко.
Иногда — если нигде поблизости не было бани — женщина рожала в печи. Тогда младенец появлялся на свет словно бы из двойного чрева: женского лона и печного брюха.
Кстати, когда я гляжу в мрачное устье русской печи, где стихия огня соединяется со стихией земли — пламя лижет глину, — мне кажется, будто я заглядываю в бездну древнейшей истории, а заодно и вглубь самого себя. Ведь еще Гераклит утверждал, что начало миру положил огонь, а из глины, согласно Библии, был сотворен первый человек. Временами там… на задней стене… мерещится мне сквозь пламя тень… Тень человека, сидящего в пещере у огня.
В старину русские печи «били» из глины, сырые кирпичи стеши использовать позднее. Обычно хозяин сам изготовлял опечье (деревянный сруб на три-четыре венца) и под (тесаные доски с толстым слоем глины). На «печебитье» приглашали местных парней с девками. Молодежь привозила с собой глину — не меньше десяти возов. Месили ее здесь же, в избе, распевая ритмичные песни, уминали босыми ногами глиняное тесто в дощатую форму. Сопение, чавканье глины, визги, шутки, смех… Иногда в глину добавляли выкопанные на пашне камни — они лучше разогревались и дольше хранили тепло. После работы хозяин ставил молодежи «печную» водку и начиналось гулянье. «Печебитье» занимало несколько часов. Гуляли до утра. А хорошо сбитая печь служила нескольким поколениям.