Теперь времена не те. Правда, во многих заонежских избах я видел старые русские печи, но — боже мой! — в каком плачевном виде: покосившиеся, потрескавшиеся, кое-где подпертые палкой, точно согбенные старухи, тяп-ляп подмазанные глиной. Сегодня никто не занимается «печебитьем», мало кто вообще знает, как за это приняться. В моде железные буржуйки (последний писк — канадские «булерьяны») — чтобы прогреть избу в холодное и дождливое лето. Зимой народ отсюда разбегается — кто в город, кто в поселок — в бетонные клетки с центральным отоплением. А подростки (те, что не успели удрать поближе к цивилизации) предпочитают дрыгаться в ритме техно на дискотеке в сельском клубе, а не пачкать ноги глиной.
Увидев в доме разбитые печи, я поначалу растерялся. Ходили слухи, будто разгромила их местная шпана в поисках золотых червонцев Федора Анисимовича, якобы спрятанных в доме от большевиков. Согласно другой версии, шпана искала не киприяновское золото, а вовсе даже дедовский самогон, однако в любом случае, — соображал я лихорадочно, — тепла нам эти байки зимой не прибавят. А печника тут не сыщешь ни за какие деньги. Даже за самогон.
Пришлось самому закатать рукава. Прежде всего я прочитал несколько книг о печном деле. Во всех обнаружил предупреждение об одном серьезном недостатке русской печки — она не обогревает низ помещения. Жаль, что я тогда не обратил на это внимания — увлекся деталями конструкции и безопасности. Обратился я и к народной мудрости: принялся расспрашивать местных стариков, из чего лучше делать под — из глины или огнеупорного кирпича.
— Кирпич прочнее, — говорили мне, — зато на глине лучше выпекается хлеб.
Каждый считал своим долгом дать совет — что добавить в глиняное тесто. Одни рекомендовали сажу, другие нахваливали сырые яйца, третьи выступали за жидкое стекло.
— Но самое главное, чтобы тесто получилось упругим на ощупь, — наставлял Федорович. — Как ядреная попка, — добавил он.
Наконец мы с Наташей взялись за дело. Помогал нам сосед Андрей. Едва начали месить глину, мои страхи прошли — как рукой сняло. Ведь одно дело — размышлять о работе, и другое — действовать. Не хочу утомлять читателя, описывая, как били под, чтобы Наташа могла печь хлеб и калитки прямо на глине, как выкладывали полукругом своды, оббивая каждый кирпич с одного бока, как прикрывали дымоходы кирпичным кожухом для предотвращения пожара, — это надо испытать самому. Скажу только, что с двумя печами мы управились в три дня. Ремонт оказался лучшим способом узнать их тайны — и самой конструкции, и секретов ремесла.
Но по-настоящему мы оценили русскую печь зимой. В этом доме не зимовали на протяжении почти полувека (сам он выстроен в начале прошлого столетия), а мы вселились летом, не имея ни малейшего понятия о его слабых местах — тут стена прогнила, там крыша протекает. А зима оказалась — ого-го! Старожилы такой не помнили: столбик ртути в термометре замер (словно замерз) на отметке минус сорок. Прорубь в Онего — откуда брали воду! — каждый день разбивали пешней, пока она не превратилась в глубокий колодец. Да еще неистовый сиверик продувал дом насквозь. Из-под половиц тянуло, как из преисподней, — какой-то кретин разобрал «черный» пол (небось на дрова), оконные стекла покрывались толстым слоем инея, а туалет на втором этаже через дырявую крышу заметало так, что сиденье приходилось откапывать лопатой… Тут одно спасение — печная лежанка!
Лежанка — спальное место на русской печи, что-то вроде уютной берлоги под повалом, со всех сторон спрятанной от мира. Наша лежанка — метр восемьдесят пять на метр семьдесят. Настоящее волчье логово.
Представьте себе: ночью в избе стоит такой холод, что замерзает вода в ведре на полу (тот самый изъян русской печи, о котором я уже упоминал) — утром, не помахав ломом, чаю не выпьешь — а на лежанке настоящий рай! Хоть голым лежи! Без одеяла! Неудивительно, что Клюев заявил:
— Не хочу Коммуны без лежанки!
Да если бы только Коммуны… Зимой без лежанки жить не захочешь.
Сколько раз бывало: промерзнешь до мозга костей (с Павлом Коноваловым сети похожал или помогал Наташе полоскать белье в проруби — да впрочем, когда холодный ветер задувает во все щели, достаточно просто несколько часов посидеть за компьютером, чтобы руки окоченели), залезешь на печь — и через мгновение чувствуешь, как проникает в тебя жар глинобитной лежанки… глубоко-глубоко… Кажется, что тело и печная глина — единое целое, и словно слышишь голос старухи Михалны:
— Человек и печь из одной глины слеплены, наше тело и глина состоят из одних и тех же элементов.
Михална — ведьма (от слова «ведать»). Глиной врачует все недомогания. В прошлом году я вывихнул ногу, и Михална лечила ее компрессами из голубой глины, завернутой в льняные тряпицы, а еще прописала глиняный раствор. Через несколько дней отек сошел, нога приобрела нормальный цвет и стала как новенькая.
В русской печи тоже можно лечиться — это старинное заонежское лекарство от всякой хвори. Достаточно хорошенько ее протопить (лучше всего березовыми дровами и можжевельником), завернуться в несколько слоев мокрых простыней, залезть внутрь, чтобы из устья одна голова торчала, — и терпеть до седьмого пота.
Я знаю, о чем говорю, — испробовал на своей шкуре. В отличие от Владислава Ходасевича, который о русской печи знал кое-что понаслышке (и где он слыхал — в питерских салонах?) — якобы и хлеб в ней пекут, и от болезней спасаются, — и все у него в голове перемешалось, потому что он написал, будто Гаврилу Державина в детстве лечили запеканием в русской печи в хлебном тесте… ха-ха! Еще удивлялся, как это маленький Гаврила выжил после такой процедуры.
Так что русская печь — и в самом деле мать родная: и греет, и кормит, и лечит. Вне всяких сомнений, именно она сформировала характер русского человека. Достаточно вспомнить сказку о Емеле, который ни за какие богатства не желал покидать свою лежанку и даже к царю поехал на печи. Да зимой я сам без лишней надобности с нее не слезу!
Вот сейчас, когда пишу о печке, она стоит передо мной — красавица, свежевыбеленная, как новая… слепит глаза, пышет теплом и пахнет хлебом.
9 декабря
Нередко спрашиваю себя — откуда взялись эти мои атавизмы? Почитание огня, ощущение родства с землей, видения теней в пещере. Чем дольше я об этом размышляю, тем отчетливее понимаю, что ответ не так уж прост.
Прежде всего — к этому располагает пейзаж. Куда ни взглянешь — кругом мандера[24], заснеженные дороги, звериные тропы… Человеческих следов мало: изредка наткнешься на след «Бурана», лунку во льду, пару обгоревших головней, пятна мочи на снегу — вот и все. Даже там, где еще недавно было людно, — ни души. Вымершие деревни пугают культями домов, словно взывают о помощи, от совхоза «Прогресс» осталась груда кирпичей. А если и встретишь человека — так это чаще всего пьяный «пейзан» (по определению Донцовой), часть ландшафта, давно утратившая черты homo sapiens и скорее напоминающая валун у дороги или раскачивающийся на ветру куст.
Тут не найдешь следов древних культур — никаких тебе колонн или акведуков, да хоть бы остатков старого тракта или руин агоры, ни призрака собора или развалин замка, ни обломка стены… не говоря уж о столетних газонах. Правда, сохранилось несколько памятников деревянного зодчества, но их возраст не превышает ста пятидесяти — двухсот лет. Единственная церковь Воскрешения Лазаря, XVI века, из Муромского монастыря больше напоминает печугинскую баню, чем настоящий храм. На лесных полянах — ровные гряды камней, извлеченных из земли во время пахоты, но не выдавать же их за остатки древней культуры Заонежья.
Краеведы объясняют:
— Кочевники следов не оставляют. А дерево — главный строительный материал заонежских крестьян — недолговечно.
Все равно такое ощущение, что человек тут появился в одночасье прямо из неолита, поселился в русской избе, потом на скорую руку выстроил совхоз из силикатного кирпича, а после падения коммунизма и вовсе исчез.
Во-вторых — здешний быт. Постоянное соприкосновение с суровой природой. Вода, которую каждое утро нужно принести с озера — даже если на дворе бушует метель и майну[25] занесло снегом по пояс или она промерзла на целую пядь (вот как сегодня). Без огня не выжить, а чтобы его поддерживать, надо притащить из леса дерево, распилить и поколоть на дрова. Со временем начинаешь понимать, почему языки северных народов различают несколько десятков оттенков снега и льда, по звуку чурбака под топором научаешься определять, какой сегодня мороз, а по солнцу моментально предсказываешь погоду на завтра.
Быт на первый взгляд примитивный. Меню состоит в основном из того, что сам выловил из озера, вырастил на земле или нашел в лесу и только затем приготовил. Наташа сама мелет зерно, выращивает хмель на дрожжи. Одежда все больше из шкур и шерсти местного зверья (я ношу свитера, носки и рукавицы из шерсти усть-яндомских овец), а также льна и конопли. В доме царят дерево и глина, в хозяйстве — колун и сеть. Так что быт наш самый что ни на есть естественный и здоровый. Многие гости из так называемого цивилизованного мира, где земля закрыта асфальтом, небо — небоскребами, а пищу не едят, а потребляют, лакомясь нашим черным хлебом и запивая его брагой из чаги (потом едоков слегка проносит), говорят с завистью:
— Ой, правда, какая же у вас тут жизнь…
— Что касается правды, — смеюсь я в ответ, — не знаю и знать не хочу, а что к настоящей жизни мы тут ближе — это уж точно. Например, к солнцу! Вроде бы все от него на одном расстоянии, но нам оно диктует жизненный ритм — нерест рыб, сенокос, огород, — а вам только просвечивает сквозь смог да определяет время отпуска.
Ну и в-третьих, тишина и уединение. Зимой в радиусе пяти верст тут никого, иногда только по ночам волки прокрадываются через опустевшую деревню — утром я обнаруживаю возле дома их следы. Ни один живой звук не нарушает покоя, никто не скрипит за стеной, не шумит под окном, на улице — ни звона трамваев, ни грохота машин. Да что там — человеческие голоса не доносятся сюда даже средствами массовой информации, потому что нет тут ни радио, ни телевизора. В результате мировые сплетни либо обходят нас стороной, либо поступают с большим опозданием. О войне в Ираке я узнал спустя две недели после ее начала — от рыбака, заглянувшего к нам на чай. При помощи телефона и Интернета меня тоже не достать. Словом, никто и ничто мне здесь не мешает.