Дом Одиссея — страница 17 из 71

– Зачем ты здесь, сестра?


Один вздох отделяет ее от грубости, ее, богиню мудрости, не нашедшую ответа, избегающую моего веселого взгляда. Я тихонько вздыхаю, все понимая, и склоняюсь ближе, чтобы взять ее за руку. Она вздрагивает, но руку не отнимает. Из всех богов лишь она и Артемида могут сопротивляться моей власти, даже если Афина сомневается, пряча сомнения в глубине своего сердца, о, как она сомневается, что это правда.

– О, дорогая моя, – вздыхаю я. – Ты боишься. – Она ощетинивается, готовая зарычать, вспыхнуть, но я прикладываю палец к своим губам. – Не меня. Не меня. Ни в коем случае не меня. Сколько Одиссей пробыл на Огигии? Шесть, семь лет? Герой, который не погиб, а потому должен страдать, страдать, пока боги не решат, что его история подошла к концу. Ты так сражалась за него. Я видела, как на Олимпе ты строила заговоры и козни, шепталась по углам, прямо как Пенелопа. А сейчас, когда ты так близка к тому, чтобы освободить своего героя, ты боишься. Чего? Что, если засияешь слишком ярко, если покажешь свою любовь к этому человеку – да, это любовь; любовь более сильная и страстная, чем когда-либо доведется испытать нашим братьям, – Зевс сделает его пленником навечно? Твое чувство делает тебя слабой, уязвимой. Ты показала, что можешь быть преданной, что испытываешь страсть. А значит, тебя можно ранить. И наши братья ранят тебя, если будут знать как. Они непременно это сделают. Потому-то ты и прячешь свой огонь. Ты боишься.

Афина выдергивает свою руку из моей, сжимая ее в кулак, словно та зудит, но не отшатывается и взглядом со мной не встречается.

– Гера приходила на Итаку, – шепчет она. – Она приходила потому, что здесь была Клитемнестра, ее достойная восхищения царица, последняя из великих цариц Греции. Клитемнестра… должна была умереть. Гера знала об этом. Но она оплакивала ее. И все боги видели Геру плачущей. И где она теперь? Заперта на Олимпе, день и ночь под присмотром прислужников Зевса. Он заявил: «Проклятье, она восхищается мертвой смертной дрянью больше, чем мной!» Он посмеялся над этим. Все смеялись над Герой, стояли и смеялись, потому что она показала свою слабость. Показала, что способна испытывать такие чувства. Но не к Зевсу. И за это он ее накажет. Уже наказывает. Он никогда не простит, что она осмелилась благоволить кому-то, кроме него.

Я снова тянусь к ее руке, но на этот раз она отнимает ее.

– Моя бедная совушка, – вздыхаю я. – Моя милая Афина. Из всех героев всей Греции могла ты выбирать любимца и выбрала самого мягкотелого. Не беспокойся: я никому не скажу. Никто бы мне не поверил, даже если бы сказала. Хочешь знать, зачем я на Итаке? Затем, что тот, кого я люблю очень сильно, направляется на этот остров.

Глаза Афины обращены к Пиладу, но взгляд ее стремится вдаль, туда, где Электра дремлет рядом со своим братом, а затем вверх, где фурии все еще кружат высоко над мечущимся в поту Орестом. Но нет, она мудра, поэтому смотрит дальше, еще дальше и тут наконец понимает.

– О, – срывается с ее губ, – так это она прибывает?

– Конечно, она, – шепчу я. – Он теперь никуда не отправляется без нее.

Она чуть выпрямляется, и момент, когда я видела перед собой женщину в серебристом сиянии позади, теперь передо мной: в напряженной позе сидит богиня-воительница.

– Здесь все намного сложнее, чем ты думаешь, – рявкает она. – Они…

– Ах, это, – перебиваю я ее изящным взмахом нежной руки. – Даже не стану загружать свой слабый умишко всеми этими… политическими бреднями: кто станет властителем Микен, царем царей – и прочей убийственно скучной ерундой. Не волнуйся, Афродита позволит разбираться с этими важными вопросами тем, кого они волнуют. К примеру, полагаю, они слегка волнуют тебя и тебе не особо понравится, если Менелай захватит трон Ореста, провозгласив себя царем царей. Думаю, совсем не весело будет увидеть, как человек, поклоняющийся лишь Аресу, чаше и копью, становится повелителем всех греков. Ведь человеку вроде Менелая, окажись в его руках достаточно власти, будет наплевать на Одиссея или того, кто станет царем западных островов, – он просто подгребет все под себя. Поглотит распоследний крохотный клочок земли и прирежет любого поэта, который посмеет прославлять чье-то имя, кроме его собственного. Это было бы ужасно, правда? Один человек, возвысившийся над всеми прочими, и лишь его имя сохранится в веках, лишь его история – не Одиссея. Не твоя. При одной мысли об этом начинает болеть моя хорошенькая головка. И, само собой, это я еще не спрашиваю, что ты, во имя неба и земли, собираешься делать с фуриями.

Афина чуть поджимает губы незаметно для всех, кроме самых божественно зорких глаз. Мне становится интересно, она так же холодна, как ее тон? Я настолько увлечена этими размышлениями, что почти пропускаю слова, которые из ее уст звучат как нечто совершенно очевидное:

– Клитемнестра не насылала фурий на сына.

– Я… Что?

– Клитемнестра. Несомненно, ее обвинят в том, что она призвала фурий отомстить за нее, но это не она наслала их на Ореста. Она пьет из реки забвения, воды которой смывают воспоминания о ее убитых детях, мертвом возлюбленном, – но вот имя Ореста остается. Она прижимает руку к нанесенной Орестом ране, та кровоточит, кровоточит непрестанно, но с ее губ срывается лишь: «Мой милый мальчик!» – и она бредет дальше по полям тумана. Как богиня мудрости заявляю: Клитемнестра не призывала фурий.

– Тогда кто? – спрашиваю и в ту же секунду понимаю, что ответ мне известен. – О небо. Ну и дела.

– Видишь теперь, что это дело не твоего ума.

– О да, дорогая сестрица, – весело щебечу я. – Гера застряла на Олимпе под надзором своего мужа. Ты прячешься как от смертных, так и от бессмертных, чтобы кто-нибудь случайно не проговорился Посейдону, что ты вот-вот освободишь Одиссея. Гермес, без сомнений, охотится на коров. Аполлон играет на лире. Артемида веселится в своих лесных чертогах. Что ж, похоже, из всех родственничков, способных помочь тебе помешать Менелаю сжечь эти острова дотла, тебе достался самый недалекий, легкомысленный и никчемный.

Непросто удивить богиню мудрости. И ее удивление выражается лишь крошечным вздохом, таким легким и незаметным, что он похож на попытку сдуть нахальную муху с кончика носа. Такой же вздох вырвался у нее, когда она случайно проткнула копьем сердце Паллады в поединке, после чего сказала: «Меня это многому научило». Паллада частенько мечтала, что когда-нибудь один из их дружеских поединков закончится в поле, где они рухнут на ложе из цветов и колосьев, прижав мечи к горлу друг друга. Эти мечты умерли вместе с Палладой, и теперь Афина лишь вздыхает тихо – о как тихо, – даже когда ее сердце разбивается.

Вот и сейчас она успокаивается.

Ведь Афина – воплощенное спокойствие.

И произносит, не глядя на меня – очень редко кто из родственников может посмотреть на меня прямо:

– Возможно, настанет время, когда я вынуждена буду обратиться к тебе.

Эти слова даются ей нелегко. Мне хочется сказать ей, что все будет в порядке, что я рядом, что я люблю ее. Но для нее немыслимо услышать подобное. Поэтому я просто киваю, не углубляясь, и она исчезает в одно мгновение в серебристой вспышке, в биении белых крыльев.


Ночью, после пира, Пенелопа подходит к окну в своей спальне, и ей кажется, будто кто-то поет.

Песня на чужом языке, который тем не менее ей уже знаком, пусть даже она не понимает слов.

Кенамон, египтянин. Он сидит в ее тайном саду – в саду, куда, вообще-то, не должна ступать нога мужчины, пусть даже и не в ее силах запретить им вход в этот укромный уголок. Она показала ему этот сад однажды, после отплытия Телемаха, и сказала, что он может приходить сюда в любое время в благодарность за ту помощь, которую он оказал ее сыну. Естественно, он не должен был находиться там в одно время с ней – это было бы слишком опасно, – но она надеялась, что сладкий запах цветов подарит ему небольшое утешение, ведь он так далеко от дома.


«Мой муж, как известно, тоже вдали от дома», – она чувствовала себя обязанной произнести эти слова, пробормотать, не разжимая губ и не встречаясь с ним взглядом.

«Конечно, – ответил египтянин. – Я уверен, что все его мысли только о возвращении домой».

И вот он сидит в ее саду и поет песни на своем языке, которого она не понимает.

Ему известно, что она все слышит, хотя, само собой, он никогда об этом не спрашивал.

Ей известно, что известно ему, хотя, само собой, она никогда этого не скажет. Мужчина поет для царицы Итаки? Это непозволительно. Но что, если чужестранец, незнакомый с правилами приличия, случайно запоет в цветущем саду под открытым окном?

Что ж.

Ох уж эти волнующие совпадения.

Они случаются.

И будут случаться.

Поэтому в темноту и только для нее летит песня Кенамона.


А двумя днями позже прибывают спартанцы.


Глава 13


На спартанских кораблях алые паруса, но, если вы все-таки не заметили, как они входят в бухту, об этом сообщат их барабаны.

Они отбивают ровный ритм, и каждый удар – это натянутые жилы, скрип зубов, взмах руки и согнутые спины гребцов, налегающих на весла. Бум-бум-бум-бум.

Они появляются с юга, с первыми лучами солнца направившись в гавань Итаки. Рыбацкие лодчонки разбегаются в стороны перед ними, а рыбачащие в них вдовы и девушки прячут лица за покрывалами, спешно направляясь к берегу с утренним уловом, бьющимся об израненные ракушками ноги.

Бум-бум-бум-бум.

На корме самого большого судна установлен навес, и его шелковые полотна трепещут на ветру. Они вышиты золотой нитью, а на некоторых до сих пор видны изображения коня, моря, павшего города, откуда они были украдены, сдернуты прямо с царского ложа, чтобы теперь украшать палубу корабля. Служанки с золотыми браслетами на руках и поблекшими белыми шрамами на спинах держат блюда с фигами и финиками, виноградом и соленой рыбой, угождая хозяевам, а барабанщик, одетый в совершенно очаровательную набедренную повязку, так мало оставляющую воображению, отбивает свой ритм. Немногие мужчины могут безнаказанно оголить ягодицы до такой степени прямо на работе, но у спартанцев всегда были довольно четкие представления о мужской красоте, и хотя в дальнейшем это может привести к токсичным последствиям для всего общества, прямо сейчас я двумя руками «за».