– Я видел твоего сына, – говорит он, и Пенелопа едва не запинается о собственные ноги.
Он удерживает ее, даже глазом не моргнув, не сбившись с шага и не переводя дух: легкое дело, ожидаемое, предсказуемое дело.
– Юный Телемах – замечательный парень, он прибыл в Спарту в поисках новостей об отце. Ты неплохо его воспитала с учетом всех обстоятельств. Приятный сильный голос, хорошие манеры, крепкая и точная рука – по нему и не скажешь, что воспитывался женщинами! Конечно, мы не смогли ему помочь. Но просто, увидев мальчика, я расчувствовался чуть ли не до слез. Я правда скучаю по твоему мужу – мы все скучаем. Само собой, между нами были и разногласия, но, в конце концов, на Одиссея всегда можно было положиться. И мне очень жаль, что мы не смогли сообщить твоему сыну лучших новостей – никаких новостей, я имею в виду. Плохих – тоже. Просто никаких новостей о твоем муже.
Тело Пенелопы двигается, и она – в нем, на данный момент этого достаточно. Соломенная шея с трудом удерживает кивающую голову из свинца.
– Понимаю, – выдыхает она. – И это было… недавно?
– Не прошло и пяти лун.
– Пять лун. Да. Благодарю тебя. Я рада, что… Отрадно знать, что Телемах в порядке. Благодарю.
Он останавливается так внезапно, что Пенелопа едва не врезается в него, когда он поворачивается, чтобы взять обе ее руки в свои. Смотрит сквозь покрывало прямо в глаза, сжимает ее пальцы своими, кланяется.
– Я брат твоего мужа, – заявляет он. – И Итака всегда будет под моей защитой.
Затем целует ее пальцы.
Губы к коже.
Влажный след от его рта ощущается даже после его ухода. Это самое чувственное действие, совершенное мужчиной по отношению к ней за последние двадцать лет, и, наконец добравшись до своей комнаты, Пенелопа трижды моет руки и меняет платье.
Глава 16
Пир.
Менелай привез собственное вино.
Это возмутительно, настоящее оскорбление! Ни один хозяин и подумать не может о том, чтобы позволить гостю принести чашу с питьем или блюдо с едой к пиршественному столу. Это нарушение самых священных традиций их земли, просто невообразимо. Но Менелай – не обычный гость, а Пенелопа, что ж, она…
– Ты прошла через столько бед, через столько невзгод, сколько не должно встречаться на пути ни одной женщины, – увещевает Менелай, пока его слуги вносят амфоры с кораблей в зал. – Совсем одна, без мужа, без защиты мужчины, и я бросил тебя. Да, бросил – не спорь! Не желаю слышать ни слова, я бросил тебя, подвел Одиссея, подвел моего кровного брата, позволив его жене страдать на этой скале столько лет, а ведь ты еще и спартанская царевна. Даже все вино из виноградников Лаконии не позволит заслужить твое прощение, а потому, дорогая сестра, я должен загладить вину. Должен. Если ты откажешь мне в этом – значит, проклянешь. Я позабочусь о том, чтобы западными островами больше не пренебрегали. Позабочусь, чтобы ты была под надлежащим присмотром.
Вино очень крепкое, даже разбавленное водой, и за его сладостью прячется отчетливый терпкий привкус кислинки.
Эос шепчет на ухо Пенелопе, наполняя ее кубок:
– Спартанские солдаты расходятся по острову.
– Они причинили кому-нибудь вред?
– Нет пока.
– Отправь сообщение Приене. Скажи женщинам спрятать свои копья и луки.
Барды в зале тоже из спартанцев.
– Лучшие, лучшие во всей Греции! – объясняет Менелай в ответ на тихий вздох Пенелопы, скрывающий вспышку негодования, оттого что ее музыкантов заменили. – Я привез их из Афин, они играют такую музыку, самую прекрасную музыку, которую тебе доводилось слышать. Не хочу оскорбить ваших местных ребят, конечно, но ты должна это услышать – и если только тебе не понравится, я тут же велю их всех утопить, без возражений, клянусь!
Менелай поклялся. Очевидно, все так и будет. Они слушают, как поют барды из Афин, спасая свою жизнь, и Пенелопа понимает, что ее обыграли. Клитемнестра заявила бы, что музыка совершенно ужасна, лишь бы настоять на своем, и гордо стояла бы на причале, с которого мужчины с привязанными к ногам камнями отправились бы на дно морское. Но Клитемнестра мертва, убита за то, что так походила на мужчину, а Пенелопа не может избавиться от мысли, как неудобно будет после отбытия спартанцев вылавливать трупы бардов, чтобы те не отравили воду трупным ядом.
Песни, которые они поют, не славят Менелая. Его упоминают едва ли в одной строчке. Вместо этого они поют об Агамемноне, его великом брате, царе царей. Они поют о согласии, которое тот установил, о мире, завоеванном исключительно его силой, о героях, собравшихся под его знаменами, об общей цели народа, наконец-то объединившегося. Менелай подпевает особо удачным частям не в такт, слушая вполуха, ведь эту песню он слышал столько раз, что теперь едва обращает внимание.
Он сидит на самом почетном месте – рядом с пустым троном Одиссея. Кресло Пенелопы установлено чуть ниже, но он гаркает:
– Как я могу вести с тобой беседу, если ты где-то внизу? Давай присоединяйся, присоединяйся ко мне!
И поскольку для этого придется либо поставить кресло рядом с его, либо усесться к нему на колени, Автоноя и Эос тут же передвигают кресло госпожи поближе к царскому.
Елена находится ниже, в окружении своих служанок. Никострат – напротив, играет с едой. Пилад сидит среди женихов, воин Ясон и жрец Клейтос – рядом с ним, поскольку больше этих, в другой ситуации довольно почетных, гостей посадить некуда. Лефтерий с мечом на бедре бродит по краю зала. Он словно дружелюбный волк, щерящийся острой как нож ухмылкой. Никто не встречается с ним взглядом и не возражает, когда он берет еду с их тарелок – само собой, по-дружески. Делимся с братьями, делимся с друзьями – сплошное дружелюбие.
– А ты что за птица? – спрашивает он у египтянина.
– Я Кенамон, – отвечает Кенамон, и в голосе его непривычный холодок, неожиданная отстраненность, которой он никогда не проявлял в отношении самых больших своих соперников: женихов, сидящих в зале. Откуда это взялось? Ах да, просто встретились два воина, которым трудно представить, что это происходит в мирное время. Лефтерий смотрит на Кенамона, а Кенамон – на Лефтерия, и каждый в глазах другого видит человека, знающего, каково это – вытаскивать свой меч из еще бьющегося сердца, глядя, как стекает по бронзе кровь. Прочие люди могут разглагольствовать о рвущихся вперед колесницах и отчаянных атаках. Лефтерий с Кенамоном обмениваются ледяными улыбками людей, готовых скорее прирезать противника во сне, чем снова оказаться в кровавой бане сражения. Такие улыбки нечасто увидишь в этом зале, полном тщеславных хвастунов и самодовольных глупцов; на одно долгое мгновение они сцепляются взглядами, а затем Лефтерий продолжает свой поход по залу.
На каждом женихе сегодня лучшие одежды. Тоги с карминовым краем и золотые браслеты извлечены из тайников; волосы умащены маслом, их завитки живописно уложены, ногти на руках очищены, вымыта грязь между пальцами ног. Всего на одну ночь царский дворец Итаки, возможно, почти соответствует этому высокому званию.
Елена болтает. Это нескончаемый поток легкого шума, размеренного, как биение крыльев голубки, оживленного, как крики птиц, гнездящихся на утесах.
– О небо, здесь что, крабы? О, какая прелесть, я обычно не ем… но, уверена, это вкусно, да? У нас в Спарте никогда не подают крабов, знаете ли, а в Трое их подавали, только если отряду лазутчиков удавалось выйти из морских ворот и вернуться, не потеряв слишком много людей. Какая роскошь! Какая роскошь – хотя, думаю, для тебя, сестрица Пенелопа, это обычная еда. Как мило. Знаешь, иногда я тебе правда завидую: в этом маленьком дворце жизнь так проста, так незамысловата, наверное, это такое облегчение, когда нет нужды волноваться о множестве вещей. Нам в Спарте постоянно приходится развлекать всех этих сановников и царей – и невозможно даже запомнить, кто из них кто, правда?
Ее смех уже совсем не тот, что когда-то привлек внимание Париса. Тот смех был глубоким и богатым на оттенки, в нем слышались намек на пикантность и даже легкое фырканье. Тот смех был смехом той, которая решилась хоть ненадолго стать заметной, стать не просто жеманной девчонкой – женщиной, в чьей лилейной груди бьется горячее сердце. Тот смех вообще-то был соблазнительнее, чем совершенство ее плоти – то самое совершенство, которое, должна признаться, было достигнуто при помощи хорошей порции божественного сияния. Именно тот смех, в котором таилось обещание тайн, скрытых мест, куда никому, кроме него, не проникнуть, на самом деле привлек Париса Троянского.
Это не тот смех. Этот появился, когда она училась смеяться заново в своих покоях в Спарте, глядя на собственное расплывчатое отражение в мутном бронзовом зеркале. Ее голос летал вверх-вниз в поисках идеальной ноты, идеального тона, а затем она проверяла то, что получилось, на муже, когда тот говорит что-то, кажущееся другим забавным, исследуя, какой вариант заставляет его нахмуриться, какой – вздохнуть, а какой он просто пропускает мимо ушей. Этот смех – последний из трех, тот самый, который Менелай едва замечает, как будто часть его слуха, отвечающая за распознавание этого звука, отмерла, оглушенная десятилетиями грохота мечей по щитам, – несмотря на то что у других этот звук вызывает только раздражение и неловкость.
Лишь несколько женихов могут расслышать слова Елены, хоть и не без напряжения слуха. В этом Пенелопа им завидует.
– Видела твоего дорогого Телемаха. О, он такой славный мальчик, правда? Он путешествовал с одним из сыновей Нестора, потрясающим парнем, но ты же знаешь, каков Нестор – ну, вообще-то, все они слегка суховаты, да? Немного унылы, смею заметить; о, ужасно неприлично с моей стороны!
Она прижимает пальчики к губам, как озорная девчонка, сказавшая что-то неуместное. Затем улыбается и продолжает с того же места, поскольку ей это сходит с рук.
– На пиру все ужасно расчувствовались, само собой. Столько потерь среди лучших: Агамемнон, Ахиллес, Одиссей – и знаешь что, хоть он ел с открытым ртом, но и Гектор тоже был очень заботливым человеком, очень заботливым. Я рада, что Ахиллес не стал осквернять его тело, – знаешь ли, тут ведь дело не в отношении к своим врагам, а в том, кем ты считаешь себя, кем хочешь быть. Как бы то ни было, сестрица… – Елена тянется к Пенелопе, но расстояние между ними слишком велико, и ее рука остается висеть в воздухе. – Я знаю, т