больше, а не меньше; будет казаться, что папочка поспешил прикрыть его делишки, вынудив честных, достойных мужчин взять вину на себя. Так трудно быть отцом знаменитого сына, правда? Именно поэтому я всегда старался позволить Одиссею справляться самому, делать собственные ошибки. Только так у этих мальчишек появляется шанс выбраться из отцовской тени. О небо, вино отличное. Это твой собственный виноград?
Менелай не отвечает.
Лаэрт вытаскивает очередную кость. Звук чавканья, влажный, навязчивый, смачный, разносится по залу. Мозг стекает по его подбородку. Он вытирает его тыльной стороной ладони, швыряет кость на пол.
– Что ж, – произносит наконец задумчиво, – удачи со всем этим.
И вразвалочку выходит из зала.
Через некоторое время Менелай следует за ним.
Уходя, он не говорит ничего: ни «оставайтесь здесь», ни «можете идти». Просто встает и уходит, словно вспомнил, что у него есть дела поинтереснее.
Женихи остаются.
День клонится к вечеру, а они не двигаются. Не двигаются.
Менелай не возвращается, но ни один до сих пор не шевельнулся.
Я оглядываюсь по сторонам в поисках других богов, которые смотрят на это. Против собственной воли я восхищена, даже немного благоговею перед силой, которую таит в себе даже отсутствие Менелая, но божественное восхищение частенько сменяется божественной завистью, а сейчас Итаке только и не хватает, что гнева очередного завистливого божества.
Надо мной прижавшиеся друг к другу, довольные фурии полусонно чистят перышки. Они чуют смрад этого зала, радостно вкушают страх женихов, долетающий до них, сыто курлыча, наслаждаясь тонкими ароматами унижения, мук и отчаяния. Больше ни одно создание, ни земное, ни небесное, вниз не смотрит, поэтому я склоняюсь к Пиладу и шепчу ему на ухо: «Будь храбрым, красавчик».
Пилад вздрагивает с головы до ног, словно прошел сквозь паутину. А затем делает шаг вперед. Это движение исполнено мощи, если не волшебства, ведь, завидя его, целый зал отмирает, стонет, плачет от облегчения и восторга, словно власть спартанского царя над ними разрушается этим простым действием. Пилад смотрит на своих соотечественников-микенцев: Ясона и еще нескольких человек из свиты Ореста. Ему нечего сказать. Нечего сказать, кроме горьких слов, тонкими морщинками пролегших в уголках глаз, а потому он, как и царь, которому предстоит покорить его, уходит прочь.
У женихов, едва те приходят в чувство, слов находится намного больше. Они кричат: измена, позор, бесчестье, месть, проклятая кровь! Самые умные среди них начинают возводить напраслину друг на друга: где ты был прошлой ночью, Антиной; а ты, Амфином? Я видел, как этот пробирался по лестнице, я видел, как он крался с преступными намерениями; Эвримах смотрел искоса и говорил, что ему снились стервятники!
Не говорил, хнычет Эвримах. Не говорил!
Вот-вот начнется безобразная драка, лагерь на лагерь, но тут появляются служанки. Они приносят воду, ткань, чтобы промокнуть лбы мужчинам, кубки для питья. Они отделяют один лагерь от другого, ведут людей на свет, внимательно слушают жалобы и гневные выкрики, щебеча: «О нет, кошмар, наверняка это было ужасно!» – и с трудом удерживаются от смеха при этом.
Автоноя, проследив за происходящим, отправляет отчет Пенелопе.
– Женихи разошлись, – сообщает посланная к царице служанка.
– Хорошо, – отвечает та. – Осталось лишь разобраться с их отцами.
Глава 29
На закате Орест просыпается.
Обливаясь потом, он лежит в кровати и вскрикивает:
– Мама, мама, мама!
Посылают за Клейтосом, жрецом Аполлона.
– Да, вот так, – вздыхает он. – Можем продолжать поить его соком макового семени, но, боюсь, он уже не придет в себя.
– Парень сошел с ума, напрочь! – восклицает Менелай. – Если выбирать между громким безумцем и тихим, я знаю, что выбрал бы!
Наверху с пробуждением Ореста зашевелились фурии, и теперь они носятся по дворцу, курлыча и щебеча от восторга. Черви выползают из свежего мяса, вода становится затхлой, жуки копошатся в свежих соломенных тюфяках, древоточцы вгрызаются в балки, поддерживающие дворец, хлеб горит в печах, а одна из лучших овец Пенелопы падает замертво, и мухи облепляют ее глаза.
– Мама, мама! – стонет Орест.
– Мама, мама! – гогочут фурии в вышине.
Для меня, которая слышит и одного, и других одновременно, шум действительно невыносим.
Электра сжимает руку Менелая, со слезами на глазах и отчаянием на лице.
– Пожалуйста, дядя, – она почти умоляет – Электра, дочь Агамемнона и Клитемнестры, готова умолять! Менелай видит это и с трудом удерживается, чтобы не облизнуть губы. Она берет себя в руки, не успев пасть на колени, поникнуть, исчезнуть, и всего лишь просит робким шепотом, опустив глаза: – Пожалуйста… позволь мне ухаживать за братом.
– Что ж, – бурчит наконец Менелай, не торопившийся с принятием решения, – если сможешь его успокоить, полагаю, вреда в этом не будет.
Электра кидается к постели брата, промокает его лоб, вытирает пот с шеи влажной тканью. И шепчет: «Я здесь, я здесь», а если бы в комнате не было других людей, она бы спела ему старые песни, те, что пела тайком их мать, пока еще была им матерью. Она требует чистую тунику, зачесывает его волосы со лба своим маленьким гребнем из полированной раковины. Кажется, он на мгновение замечает ее, хватает за руку, вглядывается в нее, сквозь нее, шепчет:
– Прости меня.
Она говорит, что нечего прощать, но она лжет, и ему это известно.
В вышине кружат и хохочут фурии. Черепица падает с крыши, едва не проломив голову Автонои, спешащей по своим делам. Черные тучи затягивают горизонт, с севера налетает порывами ледяной ветер. Сегодня ночью снова будет ливень и гром, от которого затрясется земля. Пастушки торопятся загнать свои стада в укрытие; ставни закрывают на ночь, а Эос, Феба и Меланта в темноте приближаются к дворцовым воротам с тележкой, полной вонючего содержимого.
– Стоять! – рявкает спартанский караульный, хранящий ключи от владений, по идее, принадлежащих этим женщинам. – Никого не впускаем и не выпускаем!
– Наш груз… – начинает Эос, приподнимая крышку на бочке, из которой поднимаются отвратительные фекальные миазмы.
Караульные отшатываются.
– Разве во дворце нет выгребных ям?
– Есть, но, увы, с таким обилием дорогих гостей они все переполнены. Потому-то нам и приходится вывозить эти бочки подальше отсюда, пока их зловоние не испортило воздух.
Спартанцы колеблются.
Конечно, они не должны выпускать никого, не говоря уже о коварных служанках коварной Пенелопы. Менелай высказался совершенно ясно. С другой стороны, никому не хочется спать у выгребной ямы, а эти в буквальном смысле дерьмовые девицы явно из самых низов – ни положения, ни статуса, так что…
«Какой от этого вред? – шепчу я на ухо их капитану. – И какая польза оттого, что вы их остановите?»
– Назад до того, как луна будет в зените, – рявкает солдат, закованный в бронзу, – или мы поднимем тревогу.
– Конечно, – отвечает Эос, ворота перед ней открываются, и женщины исчезают в наползающей, клубящейся тьме.
Нынче ночью пира нет.
Лишь сокрушительный, чудовищный шторм, рев пенных волн, круговерть ветра, дождя и туч, которой завидует даже старик Посейдон, при виде которой даже Зевс качает головой. Но они не вмешиваются и не станут вмешиваться нынче ночью. Когда фурии дают волю своим чувствам, даже боги отводят взгляд.
Ставни стучат и хлопают по стенам спальни Пенелопы, но она едва поднимает взгляд, похоже, не обращая на них внимания. Вместо этого она поспешно накидывает на плечи шаль, собирает волосы в практичную прическу, к которой привыкла во время стрижки овец, и решительно шагает по дворцу на мужскую половину.
Это могло бы вызвать скандал, но повсюду стоят спартанские стражи, а ее сопровождает Автоноя, поэтому под таким присмотром она стучит в двери без стыда и сомнений.
Первая дверь на ее пути приоткрывается лишь на палец, и в щелке показывается глаз.
Это Клейтос, жрец Аполлона.
Мне нет дела до жрецов Аполлона. Жуткие снобы в большинстве своем, а вся их пророческая дребедень – просто шум, в котором едва ли один раз из сотни, а скорее из тысячи, можно расслышать прямой результат божественного вдохновения. Клейтос с козлиной бородкой на заячьем лице ничуть не улучшает моего мнения об этой шайке.
– Моя госпожа, – бормочет он, похоже, удивленный тем, что видит царицу Итаки.
– Клейтос, ты лечишь нашего великого царя Ореста, да? Могу я войти?
Щель в двери не увеличивается.
– Я сейчас возношу молитвы.
– Конечно. Но я уверена, что боги поймут, учитывая срочность вопроса.
– Я готовлю некоторые ритуалы, которые… не предназначены для женщин. Прошу простить меня, моя царица.
Пенелопа поднимает бровь, но затем с улыбкой кивает, почти как служанка.
– Конечно. Я зайду позже.
Он закрывает дверь, и хозяйка дворца отворачивается.
– Ритуалы? – шепчет Автоноя ей на ухо, пока они идут по мрачному коридору, слыша, как свирепствует снаружи бьющийся о стены ветер.
– Обыщи его комнату, как только он выйдет, – коротко приказывает Пенелопа.
Из-за следующей двери отвечает Ясон, тот самый, с крепкой шеей и весьма привлекательными руками. За его спиной мелькает Пилад – Пенелопа видит блеск натачиваемого меча. Она снова поднимает бровь, но ничего не говорит, заходя в комнату.
– Пилад, Ясон, надеюсь, у вас обоих все хорошо?
Ясон мычит, не в силах солгать, как того требуют приличия. Пилад встает и, раз уж его увидели с оружием, даже не делает попытки его спрятать.
– Нам не позволили увидеть нашего царя, – рычит он. – Почему мы не можем увидеть Ореста?
Пенелопа кидает взгляд за плечо, туда, где стоит спартанский страж, сразу за дверями комнаты. Автоноя улыбается, кивает и направляется в его сторону, встав в дверном проеме.
– Привет, красавчик, – говорит она солдату. – Разве твои сильные руки не прелестны?