Дом Одиссея — страница 61 из 71

Она знает, что должна вознести молитву и Зевсу, но не может придумать ничего, о чем стоит просить старого громовержца.

Она молится Аиду. Считается невероятно дурным тоном молиться богу мертвых, приносить жертвы в его честь, даже поминать его имя всуе в мире живых. Но Пенелопа все равно посылает молитвы под землю, прося утешения ушедшим и тем, чье время еще не пришло. Она молится о том, чтобы, когда сама достигнет тех далеких полей, души, встречающие ее, проявили сострадание к своей проклятой сестре.

Мне она не молится. Ей трудно представить, какую возможную пользу могут принести молитвы, обращенные к богине любви.

А на Итаке молится Елена, и во всех ее молитвах – Афродита, Афродита, Афродита! Никогда я не была печальнее, чем в роли твоей игрушки! Никогда не была меньше и незаметнее! Афродита, Афродита, ты продала мою плоть, мою кожу, мою чувственность, превратила в вещь для забавы, в насмешку над верностью, ты разрушила мир во имя меня, о божественная Афродита, ты разрушила мир. Подари мне снова свою силу. Подари свою любовь. Заставь мир полюбить меня. Заставь мир снова разлететься на части ради меня.

Я закрываю глаза, позволяя ее молитвам омыть меня. У каждой молитвы смертных свой вкус и свой аромат, зависящий от того, кто ее произносит. Мужчины редко обращаются ко мне: недостойно мужчины желать, нуждаться, томиться без взаимности или бояться одиночества и утрат. Долой все это! Долой глупую тоску! Молитвы у служанок наивные и фантастические, молитвы старух часто горчат сожалениями. Но Елена… ее молитвы – это нектар и амброзия, прикосновение тепла к холодной коже, ласковое скольжение пальцев по лицу, вкус слез на языке. Они вливаются в меня, наполняют меня, моя любовь к ней пылает так ярко, что иногда я боюсь расколоться на части, невыносимо, дурманяще, моя прекрасная, моя сломленная, моя любовь, моя царица.

Три богини плескались в водах источника у горы Ида, когда Парис любовался нами в компании Зевса. Три фурии вьются сейчас над палаткой Ореста. Три царицы когда-то были в Греции: одна – любимица Геры, убившая мужа и потому погибшая; вторая – супруга возлюбленного Афины, муж которой прямо сейчас отправляется в путь на своем грубо сколоченном плоту; и третья – принадлежащая мне, чье имя будет жить, пока жива любовь, пока стучат, пронзая вечность, влюбленные сердца.

Тут рядом со мной появляется Афина. Она кладет свою руку на мою, и это прикосновение сродни удару молнией. Я чувствую, как на глаза наворачиваются слезы, открываю рот, чтобы сказать: «Сестра, сестра моя, ты наконец готова быть любимой? Проявлять любовь, ощущать любовь, жить в любви, моя любимая, моя прекрасная Афина?»

Но она качает головой, словно отметая любую мысль, пришедшую не из ее головы, и выдыхает: «Пора».


Между тем оказывается, что на третью ночь на Кефалонии Орест – сын Агамемнона, сын Клитемнестры, которому служанка, обожавшая его мать, давала яд, составленный верным дяде жрецом, и которому жрица некоего захолустного острова, похоже, спасла жизнь, – ворочается в своей постели. Открывает глаза. Оглядывает стены из ткани, окружающие его. Пытается заговорить и чувствует, что во рту пересохло. Делает пару глотков воды, которую Анаит подносит к его губам. Снова пытается найти слова, найти смысл и выдыхает мольбу, идущую, кажется, из глубины его сердца:

– Мама, прости меня.

«Он наш, он наш, он наш!» – кричат фурии.

«Пока нет», – возражает Афина.

«Он наш по крови и праву – он наш, больше никаких задержек!»

«Пока нет», – повторяет она, крепче сжав копье и глубже надвинув шлем. Я стою рядом с ней – ладно, может, чуть позади, – а из леса появляется Артемида и встает с ней плечом к плечу, наложив стрелу на тетиву своего лука.

– Прости меня! – кричит Орест в ночь, и фурии воют, выпустив когти, взмахами крыльев разгоняя смрад по ночному небу.

– Прости меня, – шепчет Электра из холодных глубин своей души.

– Мама! – вопит царь.

– Мама, – шепчет царевна.

«ОН НАШ! – верещат фурии. – СНАЧАЛА БРАТ, А ПОТОМ И СЕСТРА!»

«Пока нет, – твердит Афина, и, стоит фуриям зарычать, скаля зубы, поднимает копье со змеящимися по наконечнику молниями, и указывает им на другую часть лагеря. На палатку Пенелопы, к которой очень целеустремленно направляется Анаит. Афина усмехается той же удовлетворенной улыбкой, которую я иногда замечаю у Пенелопы. – Пока нет, – заявляет она. – Предстоит услышать еще одно, последнее, суждение».


Нынче ночью в палатке Пенелопы полно людей.

Урания, Эос, Автоноя, Анаит, Электра. Здесь едва хватает места для царицы и ее служанки, не говоря уже о собрании женщин, но они все равно втискиваются, стараясь особо не толкаться, когда удаляются от входа.

– Орест безумен, – говорит Анаит.

Электра не шевелится, не возражает, не гневается, услышав это, поэтому Пенелопе приходится вопросительно поднять бровь.

– Я думала, он очнулся. Думала, ты лечишь его, чтобы избавить от остатков яда.

– Очнулся. Лечу. Вот уже несколько дней он не соприкасается с ядом на гребне, а я проявляю чудеса заботы и лекарского мастерства, – заявляет Анаит с той же непоколебимой уверенностью, с которой ее госпожа всегда рассказывает, насколько хороша в обращении с луком. – Однако, проснувшись, он продолжает призывать мать и молить о прощении. Как думаешь, что жрецы Аполлона делают, прежде чем воскурить эту траву в своих предсказательских рощах? Они не хватают любую непорочную деву и не требуют «произнести пророчество». Они выбирают милых, впечатлительных девочек, глубоко преданных своему господину, объясняют им четко и ясно, в чем суть проблемы, намекают на самые желательные решения и лишь затем заставляют их вдыхать этот ядовитый дым.

– Не уверена, что понимаю, о чем ты.

– Я о том, что девушки, произносящие пророчество, уже полагающимся образом подготовлены к получению исключительного религиозного опыта. Ты правда думаешь, что результат был бы тем же, возьми они каких-нибудь… сексуально невоздержанных девиц, помешанных на… котятах… – Анаит с трудом подбирает понятия, противные самой ее природе; живое воображение явно не в числе ее главных талантов, – и поручи им озвучить пророческие слова в достойной форме? Нет. Нужно подготовить того, на кого воздействуешь, привести его в подходящее состояние духа, а затем использовать пары.

– Ты полагаешь, что Ореста уже привели в определенное… тяжелое состояние духа, прежде чем отравить? И что яд лишь подтолкнул его к краю?

– Именно. Как я и сказала, он безумен. Все, что сделал яд, – это позволил проявиться существующей проблеме.

«Он наш, он наш!» – захлебываются фурии, но теперь они просто кружат, наблюдая, ожидая, к какому выводу придет собрание.

Пенелопа смотрит на Электру, а Электра смотрит в пустоту. Я тянусь к ней, но Афина перехватывает мою руку, тянет назад. Ни богиням, ни фуриям не дано вмешаться в этот момент. Мы должны просто наблюдать. Возмутительно! Я, вспыхнув от негодования, пытаюсь вырвать руку из хватки Афины, но она непоколебима.

Фурии по-прежнему кружат, но ничего не говорят, не вскрикивают, не плюют ядовитой слюной на холодную землю.

Рена плывет над полями подземного мира, призывая свою царицу: «Клитемнестра, Клитемнестра!»

Клитемнестре кажется, что она видит призрак Ифигении на берегах реки забвения, но, добравшись до него, не может вспомнить, ее это ребенок или нет. Ей уже трудно держать в памяти даже собственное имя в этом мире мертвых.

Посейдон возвращается из путешествия по далеким южным морям и узнает о побеге Одиссея с Огигии. В ярости он обшаривает моря, чтобы найти маленький плот, который царь Итаки построил при помощи любимого топора его морской нимфы, а затем обрушивает морские воды на голову Одиссея, швыряет его с гребня высочайшей волны едва ли не на само дно морское, покрытое костями погибших и песком, опаленным жаром недр. Он убил бы смертного в момент, если бы имел право, но нет, нет. Зевс сказал свое слово. Одиссей переживет этот шторм. Одиссей будет свободен.

Менелай бродит по залам дворца, принадлежащего тому, кого он когда-то называл кровным братом. Видит фреску, изображающую Одиссея и деревянного коня, – запечатленное на стене напоминание о хитрости пропавшего царя. Елена, с кожей белой как снег, с золотыми волосами вокруг круглого невинного лица, смотрит вниз с городских стен.

Менелай смотрит налево, затем направо. Видит, что свидетелей нет. Вытаскивает меч и проводит им по осыпающейся штукатурке, по этим нарисованным глазам и вниз, к нарисованным губам, и так до тех пор, пока затупившееся лезвие не становится не острее деревяшки, а охра со стены не осыпается пылью к его ногам.

Елена сидит у своего идеального зеркала, покусывая нижнюю губу, и с ненавистью изучает высохшую кожу, покрывшие рот изнутри крохотные узелки – маленькие несовершенства на влажной плоти. Никто больше их не увидит, даже не узнает об их существовании. Кроме нее. Она будет знать.

А на Кефалонии, где луна спряталась за облаками, где в ожидании замерли и богини, и фурии, Пенелопа сидит, погрузившись в глубокое раздумье, в окружении своего совета.

Затем она поднимается.

Без единого слова направляется к выходу из своей палатки в сопровождении участниц совета.

Решительно прокладывает себе путь через лагерь.

Приближается ко входу в палатку Ореста, у которого усталый Пилад несет свою бессонную вахту.

Рявкает:

– Отойди!

Он отходит.

Пенелопа, схватив Анаит одной рукой, а Электру – другой, затаскивает их внутрь.


Глава 38


В темной палатке Ореста три женщины и мужчина.

Но нет, нет.

Это лишь те, кого видят глаза смертных.

Посмотрите внимательней – и заметите. Они искривляют пространство вокруг себя, обманывают органы чувств, скрывая свое присутствие, но все-таки они здесь. Фурии явились, они стоят теперь в изголовье постели Ореста, и я никогда еще не замечала в них такого сходства с женщинами, как здесь, на этом самом месте. Их крылья сложены, длинные языки скрываются во рту, пальцы согнуты, чтобы скрыть когти. Они – служанка, пережившая предательство и надругательство того, кто клялся ей в любви. Они – мать, забитая до смерти за то, что приносила в этот мир лишь младенцев-девочек. Они – вдова, за всю свою жизнь не услышавшая доброго слова, но все равно беззаветно служившая, потому что в этом ее долг, чей труп ограбили, не успел он остыть. Я вижу их всех всего мгновение и с трудом подавляю порыв протянуть к ним руку, позвать: «Сестры, мои прекрасные сестры!» Но тут одна из них взрыкивает, словно заметив легчайший проблеск моего сочувствия, и я тут же отворачиваюсь.