Дом окон — страница 47 из 79

Павильон наполнился туманом. Он скатывался по лестнице, растекался между скамьями, собирался в лужу у алтаря. Внутреннее пространство становилось все менее отчетливым. Я слышала, как одно за другим сыпались проклятия. Если и существовал какой-то ключ к пониманию происходящего, то его стоило искать в промежутке между тем временем, когда рано утром копы выволокли Роджера и Теда из квартиры, и тем, когда я увидела их в суде.

Я представила, как Роджер сидит в камере предварительного заключения в полицейском участке Гугенота. Глаза все еще жжет от перцового баллончика. Он уже не утирает слезы, скатывающиеся по щекам, но продолжает изредка вытирать нос комком туалетной бумаги. Прошло меньше часа с тех пор, как его и Теда доставили в участок, оформили и заперли в разных камерах, и за это время он должен был успокоиться. Но этого не произошло. Его сердце продолжает колотиться, будто двери камеры могут распахнуться в любой момент, ознаменовав начало второго раунда. С каждым вздохом боль пронзает правый бок. Он знает, что Тед ушиб или сломал ему пару ребер, но он накачан адреналином, так что ему все равно; единственное, о чем он думает, – что страдает не он один. Если Тед сломал ему два ребра, он надеется, что сломал в ответ четыре. Кажется, по левому бедру и левому боку прошлись кувалдой: острая поверхностная боль наслаивается на боль, идущую изнутри – словно его щедро отбили, как кусок мяса перед готовкой.

На это Роджеру наплевать, и не только из-за адреналина. Большей частью его безразличие к боли обязано гневу. Он окутан им. Он и раньше злился, а тем более на Теда. Но в прошлом, однако, он ни разу не испытывал подобного. Как бы он ни злился, он всегда сдерживал себя, всегда высказывая столько, сколько требовалось для демонстрации его неудовольствия; остальное же усмирял и хоронил глубоко внутри. Разливал по бутылкам, как велел отец, когда ему было восемь лет, как будто гнев – это летучий газ, кипевший в стеклянном сосуде. Если представить жизнь Роджера в виде дома, то в комнатах с табличкой «Тед» будут стоять книжные стеллажи, заставленные закупоренными бутылками. Но в тот раз, в тот самый момент, когда Роджер пытался закупорить свой гнев, когда он попытался закрыть дверь и оставить Теда за порогом, он потерпел неудачу. Тед с силой распахнул дверь, шагнул внутрь, и рука Роджера, застывшая на горлышке последней бутылки, отбросила пробку.

Двадцать лет гнева поднялись в Роджере грибовидным облаком. Он никогда так остро его не чувствовал и, видит бог, он никогда не чувствовал себя так хорошо. Какое это облегчение – покориться гневу, перестать притворяться, что все хорошо, что у Теда, несомненно, были свои причины, но он тоже виноват. Ярость нахлынула на него и пробежалась по телу, уничтожая все на своем пути, выплескиваясь из кончиков пальцев, из макушки головы. Он поднимает перед собой руки, и ему кажется, что они горят раскаленным огнем, танцующим по его коже, но не пожирающим ее. А самое удивительное в этом гневе – он не проходит. Он не утихает, не оставляет после себя пустоту и стыд. С двадцатилетним запасом топлива этот гнев может гореть еще долго, а с новым наступлением, с появлением Теда на пороге квартиры в три часа утра, с его оскорблениями не только в сторону отца, но и его жены, мачехи Теда – он назвал ее шлюхой, а потом поднял руку на него, на отца, который ни разу, ни разу, ни разу не замахнулся и не ударил сына, как бы сын этого ни заслуживал, – и это возмущение может подпитывать горящий в Роджере огонь до конца его жизни.

* * *

Он горел – я чувствовала это на расстоянии многих месяцев и километров. Я много раз представляла себе, чем занимается Роджер, у меня это очень хорошо получается. Может, мне стоит стать писателем? Мне сложно передать, какой яркой и живой была картинка, насколько она была реальной. Я и раньше представляла себе события в мельчайших деталях, это не составляло мне труда, но как бы я ни была поглощена происходящим, все происходило внутри меня; я наблюдала за всем мысленным взором. Но в тот раз… Я будто находилась в камере Роджера. Я чувствовала исходивший от него запах перцового баллончика, смешавшийся с потом. Чувствовала резкий запах от чистящего средства, которым драили пол камеры, и вонь мочи. Слышала тяжелое дыхание Роджера, скрип его кроссовок по полу. Его мысли… Я не могла их слышать, но знала, какие мысли крутятся у него в голове, будто они были написаны у него на лбу. Я не была там в полной мере: я ощущала холодную твердость алтаря, – но это был не банальный сон.

* * *

Самодовольство Роджера, вызванное принятием своего гнева… Он наслаждается им, купается в нем: ныряет как можно глубже, а затем всплывает с ухмылкой на лице. Но этого недостаточно. После того, как их развели по камерам, они продолжали осыпать друг друга бранью, но состояла она из вариаций слова из трех букв и была слишком привычной, а потому служила лишь одной цели – выговориться. Что не мешало им нанизывать одно выражение на другое в различные и даже изобретательные комбинации, пока один из полицейских, слегка наклонив голову, не пригрозил им, что если они не прекратят свою перепалку, то он снова достанет перцовый баллончик. И это подействовало. Не отрывая взгляда от Теда, улегшегося на металлическую койку лицом к стене, Роджер прислушивается к эху взаимных оскорблений, думая о том, что их нельзя считать проклятиями. Нам внушили, что слова эти непристойны, а потому если слышишь или говоришь их, то урон невелик. Они ничего не значат, эти слова, они призваны лишь для того, чтобы предельно быстро оскорбить чувства других. Давайте посмотрим правде в глаза: когда вас в последний раз действительно задевала чья-то ругань? Разумеется, Роджер как от мухи отмахивается от потока непристойностей, высказанного Тедом, и, как он полагает, Тед тоже пропустил рой ругательств мимо ушей. Они не могли ранить Теда, а именно этого Роджер хочет больше всего на свете. Именно этого требует его гнев – так глубоко ранить сына, чтобы он не смог оправиться.

Был бы он чуть крепче, сломал бы Теду челюсть. Тогда бы Тед десять раз подумал перед тем, как заявляться к отцу в три часа ночи и болтать гадости. Но Роджер знает, что у него не хватит сил, и гнев от этого вспыхивает ярче. С точки зрения физиологии (совершенно не важно, какие термины рассматривать – сила, скорость, ловкость) у Теда есть все возможные преимущества, которые Роджер ощутил на себе. Судя по всему, после этой встречи убегать с поджатым хвостом предстоит ему, и подобная мысль совершенно невыносима.

Что возвращает Роджера к проклятиям: к словам, которые что-то да значат. Если Роджер и превосходит Теда в чем-либо, то, разумеется, в красноречии. Он составляет смертоносное по своей силе предложение так же быстро и оперативно, как Тед разбирает, чистит и собирает свой М4. У него, слава богу, есть достаточно материала, чтобы начать работать, но ему надо быть осторожным. Если он будет говорить слишком долго, то Тед успеет заскучать, и тогда все будет напрасно; или Тед начнет в ответ перечислять свои претензии; или рассмеется и уйдет. Роджер должен выразиться лаконично и решительно. Он должен нанести Теду резкий и сильный удар, загнать нож по самую рукоятку, провернуть и оставить его внутри, чтобы Теду самому пришлось извлекать его из своих кровоточащих кишок.

Слова Роджера из последнего ночного путешествия звенели у меня в ушах. «Нужны слова со смыслом. Острые. Как бритва. Колючие, с шипами, покрытыми медленно действующим ядом. Вот что тебе нужно». Тот образ, который возник у меня в голове, когда мы только ехали на мыс, – образ Роджера-дикаря, занятого вырезанием ножа из кости, – вернулся ко мне снова, на этот раз еще детальней, чем в предыдущий. Заостренным камнем он вытачивает острый нож из кости, затем принимается за что-то потоньше – тонкую палочку, похожую на иглу, а может, это тоже была кость, – чтобы выцарапать на ноже те же символы, что были вытатуированы у него на руках и на лице. Он собирается причинить Теду не только физическую боль, он хочет ранить его сущность, его душу – называй, как хочешь.

Когда он заканчивает свою работу, когда убеждается, что этих десяти предложений, этих ста четырнадцати слов, достаточно, их хватает для воплощения задуманного, Роджер закрывает глаза и начинает тихо повторять их вслух. Он испытывает свое оружие. Первые пять предложений – удар, резкий толчок чуть выше пупка. Передышка, затем пять следующих – провернуть нож: сначала направо, затем – налево, и с постоянным нажимом на рукоятку. Роджер видит, как Тед широко распахивает глаза от боли. Чувствует, как горячая кровь течет по пальцам. Он решает терпеливо выждать нужного момента, но его так и тянет выпалить свои предложения, свое проклятие, здесь и сейчас, чтобы вдоволь насладиться агонией Теда. Он открывает рот, но колеблется. Он слышит, как за дверью снуют полицейские. Что если, как только он начнет выносить свой мастерски выстроенный приговор, его прервет какой-нибудь подстриженный болван, сказав ему заткнуться? Он выставит себя полным посмешищем, а такого он позволить не может. Возможность представится сама собой, говорит себе он, надо только подождать.

С усердием монаха, читающего псалтырь, Роджер продолжает повторять свое проклятие. Раскаленное добела пламя продолжает капать с кончиков его пальцев и из макушки головы. Он сидит и вертит нож в своих огненных руках; огонь закаляет оружие, придает ему блеск. Наступает утро, и через маленькие окна под потолком в зону временного заключения льется алое золото рассвета. Воздух сверкает, как это бывает, когда его достигают первые лучи солнца, и сердце Роджера трепещет в предвкушении. И тут же испытывает боль – новую боль, вспыхнувшую в его груди и пробежавшую по левой руке. Слова проклятия вылетают у него из головы, разогнанные новой мыслью: инфаркт. Такого не может быть, думает он, и боль, словно в ответ, утихает.

Хорошо, думает он, возвращаясь к проклятию, а затем боль заявляет о себе во второй раз. Словно на грудь падает бетонный блок. Он охает от удивления: насыщенная боль вырывает его из пространства камеры. Он пытается схватиться за слова, за сто четырнадцать слов, за десять предложений. Его левая рука пульсирует, а грудь сжимается, но Роджер