Я часами планировала свое идеальное преступление. И в итоге решила, что моя лучшая версия такова: посреди ночи я привезла Роджера на мост Мид-Гудзон, отравила его и столкнула в воду. Чем бы объяснялось отсутствие тела. Но возникала еще одна проблема: мне надо было придумать, как я смогла убедить его поехать на мост в три часа ночи, и, если бы у меня это получилось, как бы я заставила его проглотить яд. Если уж взялась, надо было продумать все до мелочей. Больше всего я боялась, что копы все поймут и заклеймят меня скорбящей вдовой, потерявшей рассудок.
В полицию, в итоге, с повинной я не пошла. Не могу назвать это чистосердечным признанием. Какой бы сюжет я ни придумала, он зиял дырами, в которые мог влезть целый грузовик. Вместо этого я обратилась к алкоголю. Выбор пал на виски. Не потому, что внезапно его полюбила, а потому, что он ударяет в голову быстрее, чем пиво, обжигает язык и горло до самого желудка, а еще потому, что одного стакана – огромного, я едва могла его полностью обхватить – хватало, чтобы заглушить мое желание разразиться криками. Думаю, ты не удивишься, если я скажу, что о сне не могло быть и речи. Какое-то время виски приходил на помощь. Но потом все стало только хуже. Я не ложилась до двух, трех, четырех часов, бродила по дому со стаканом в одной руке и бутылкой в другой. Я предпочитала односолодовый. А не этот дерьмовый купажированный. А Дом… Я еще не упоминала об этом? Я больше не ощущала его. После того, как Тед взорвался атомной бомбой, я ничего не ощущала. Не знаю, была ли тому причиной моя, так сказать, сожженная электросхема, или он уничтожил все, что могло ощущаться, или же впервые за несколько месяцев я ощутила саму себя.
Это, конечно, не значит, что странности прекратились. Однажды ночью, в декабре, перед Рождеством, Тед исчез со всех фотографий, которые я развесила по дому. Меня это так сбило с толку, что я не сразу, далеко не сразу поняла, в чем, собственно, дело. Когда до меня дошло, что на фотографии с флагом и голубым фоном не хватает Теда, я пробежалась по всем комнатам и коридорам, проверяя остальные. Все они были пустыми. Я не понимала, что это значит. Боялась, что Тед, сойдя с фотографий, опять начнет преследовать меня, а половина выпитой бутылки «Гленкинчи» окончательно убедила меня в этом. Остаток ночи я провела в машине, включив обогреватель на полную мощность и настроив радиоприемник на университетскую хеви-метал-станцию, чтобы не спать. На следующий день Тед вернулся на фотографии, заставив меня задаваться вопросом, а пропадал ли он с них вообще.
Есть еще много примеров, но ты меня понял. Дела были плохи. Очень быстро виски перестал приносить желаемый результат, а в скором времени и вовсе не имел на меня никакого эффекта. То есть я, конечно, напивалась, но теперь состояние опьянения возвращало меня в прошлое. Вот я царапаю костяшки своих пальцев о зубы Роджера. Вот он лежит на спине в грязи, его рот в крови, он смотрит на меня и спрашивает: «Так значит, это все?» Я помнила все – а как я могла забыть? Его голос, проклинающий Теда; мой марафон по потайным комнатам дома. Все спуталось в один клубок. Я часами сидела в кабинете Роджера, даже не потрудившись там прибраться, разглядывая высохшую и потемневшую краску на столешнице, прикасаясь к картам, но избегала той, что у двери. Зеркало казалось черным, но я не хотела рисковать и заглядывать в него, опасаясь, что встречу взгляд, идущий изнутри.
Декабрь сменился январем. За ним пришел февраль. Дом превратился в огромную свалку: кухонный стол был завален картонными коробками из-под фастфуда; коридоры и большая часть комнат были заставлены пустыми немытыми бутылками виски; в воздухе смешались запахи алкоголя и плесени. Как быстро можно пасть на самое дно. Когда солнце уходило за горизонт, я выходила на крыльцо – иногда в зимнем пальто, иногда в одеяле, – садилась на верхнюю ступень и смотрела на то место, куда упал Роджер после моего удара. Оно было скрыто глубоко под снегом. Однажды ночью я опустилась на четвереньки и начала голыми руками раскапывать снег. Не знаю, что хотела найти. Не представляю, что подумали обо мне соседи. Бутылку выносила с собой, я уже говорила? И сидела, пока не начинали стучать зубы и неметь пальцы рук и ног; тогда откупоривала ее, и виски обжигал рот, радуя мимолетной иллюзией тепла.
Но знаешь, что было настоящим безумием? Все это время я продолжала вести занятия в университете штата и в Пенроуз. Я не нуждалась в деньгах. После нашей свадьбы Роджер вписал мое имя во все счета и вклады, а его бухгалтер отлично знал свое дело. Так что мне не надо было зарабатывать каждое пенни рабским трудом – это я сейчас про работу доцента. Не знаю, зачем каждое утро садилась в машину и ехала на работу. Уж точно не ради социальных контактов. Я приезжала на занятия, отсиживала положенное рабочее время, и на этом все. За исключением Харлоу и Стивена больше никто с факультета не знал, о чем со мной говорить – кроме тех, кто спрашивал меня, что случилось с Роджером, но ты уже знаешь, что они хотели рассказать мне свои версии. Я все еще помню, как была потрясена, когда в первый раз услышала такие личные вопросы. Это была одна моя знакомая из Пенроуз. А как у нас было с сексом? Удовлетворяла ли я Роджера в постели? Нет, ну ты представляешь? В заключение своего допроса она заявила, что Роджер, «несомненно», отправился в Мексику с очередной студенткой, но мне не стоит винить себя, а раз он оставил мне все деньги, то и скатертью ему дорога. Если бы не круглосуточное на тот момент состояние похмелья, я бы убежала от нее как можно быстрее. Или бы дала этой сучке затрещину.
Так что к преподаванию я вернулась не ради расширения круга общения, это уж точно. Мне нравятся студенты, но я никогда не была тем учителем, который пытался сблизиться со своими учениками. Именно это я люблю в учебном классе: относительная обезличенность. Ты выходишь к группе людей, и все, что от тебя требуется, – это передать им информацию; или навыки, если это возможно. Преподаватель – средство, а не цель. Да, я знала, что за стенами аудиторий они сплетничают обо мне. И ничуть не осуждала. Будь я на их месте, делала бы то же самое; а еще, слава богу, они не пытались со мной поболтать. Думаю, это была игра: я прикрывалась маской, которая мне нравилась.
В течение осени я хорошо справлялась со своими обязанностями, но прийти в форму после долгих рождественских каникул получилось с трудом. К началу февраля меня хватало лишь на то, чтобы прийти к началу занятий в относительно чистой одежде. Я не могла осилить длинные отрывки, которые задавала студентам, поэтому начинала импровизировать сумасшедшие лекции, прыгая с одного отступления на другое, пока не заканчивалось занятие. Кто-то из студентов внимательно записывал за мной – всегда есть такие, – и, возможно, какие-то крупицы полезной информации в этих лекциях были, хоть и не всегда по теме, но в целом я теряла контроль над ситуацией. С каждой группы я собрала по два комплекта работ и никак не могла сесть за проверку. Когда один из студентов напомнил мне об этом, я накричала на него. Вот так и ступила на протоптанную Роджером дорожку, с тем лишь отличием, что ввиду отсутствия десятка написанных книг не могла рассчитывать на снисходительное отношение. Нет, такими темпами меня бы через неделю вызвали к заведующим кафедрами, чтобы предъявить какой-нибудь ультиматум.
Вероника замолчала. Подождав немного, я спросил:
– И что ты сделала?
– Я… Я бы не назвала это моментом прозрения. Скорее, моментом меньшей неясности. Вечером во вторник я позвонила одному и второму заведующим кафедрами и выдала одну и ту же историю. В последнее время я плохо себя чувствовала – постоянно уставала, меня лихорадило, воспалились гланды, и когда, наконец, дошла до доктора, он сказал, что я подцепила мононуклеоз, и прописал постельный режим на месяц. Извинилась, что сообщала об этом так поздно; дело в том, что последние три часа я пыталась найти себе замену, но никого не нашла, и теперь не знала, что делать. Отыграла я очень убедительно. Они оба вздохнули с облегчением. До них, безусловно, уже дошли жалобы. А я предоставила основательное объяснение. Не прошло и часа, как мне нашли замену на следующие четыре недели. Следующим утром я поехала к своему терапевту и попросила срочное направление к психиатру в Олбани. Не хотела, чтобы меня увидели выходящей из офиса кого-то из местных. Мне предстояло провести в Доме последнюю ночь. Наутро я собрала вещи, села в машину и двинулась на север по автомагистрали. Как только психиатр дослушал мой рассказ – его менее отредактированную версию, – я думала, что в этот раз мне точно должны предложить госпитализацию. Если бы этого не случилось, мне бы пришлось искать мотель.
Как оказалось, я была права. Я провела шесть дней в удивительно мягкой постели, после чего заселилась в мотель в Делмаре. Не буду вдаваться в неприятные подробности. Скажу только, что получила необходимую помощь. Взяв еще недельку отпуска, я вернулась к занятиям и в конце весеннего семестра чувствовала себя намного лучше, чем в начале. Да, оценки студентов не радовали, но чего они ждали?
Ну вот, вроде и все. Трудно решить, на чем закончить свой рассказ. Всегда что-то остается за скобками. После возвращения из Олбани я убралась в доме. Даже подумывала продать его, но все документы были на имя Роджера – единственные документы, куда он меня не вписал, – и для того, чтобы переоформить его на себя, учитывая тот факт, что Роджер считается пропавшим, а не погибшим, мне пришлось бы столько всего сделать… А на это у меня не было ни сил, ни желания. Как и на то, чтобы признать Роджера умершим. Ты удивишься, если узнаешь, сколько раз мне советовали это сделать. Дело не в том, что я все еще верю, что он вернется. Просто… Я просто не собираюсь этого делать, ясно?
– Ясно.
– Я потеряла всякий интерес к литературе. Да, иногда мне приходится возвращаться к ней на занятиях, но на лекциях по английскому языку и сочинению со своими первокурсниками я все больше склоняюсь к изобразительному искусству. А еще начала писать о живописи.