Однако теперь он впервые понял, что существуют люди, которые смотрят на происходящее отнюдь не мимоходом, для которых это не только потоки пустословия по поводу чего-то далекого и расплывчатого; он видел, как символическое возмущение становится личной обидой, неодобрение оборачивается гневом. Гончар сидел, впившись горящим взглядом в Амара, бледная тень лозы скользила по его морщинистому лбу. Из зарослей тростника на другом берегу протоки внезапно донесся печальный бессмысленный крик совы, и Амар мгновенно почуял присутствие в воздухе чего-то такого, что было там все время, но что он никогда не пытался распознать и объяснить. Это было в нем самом, и одновременно он был частью этого целого, как и сидящий напротив него человек; оно нашептывало им, что время быстротечно, что мир, в котором они живут, близится к концу, за которым зияет лишь бездонная тьма. Это было предупреждение о неизбежном поражении и гибели, и оно всегда было с ними и в них, такое же неосязаемое и одновременно реальное, как и окружавшая их ночь. Амар достал из кармана две помятых сигареты и протянул одну гончару
— Ах, мусульмане, мусульмане, — вздохнул он. — Кто знает, что их ждет?
— Кто знает? — повторил гончар, закуривая.
Кауаджи принес им чай, пили молча. Ветер усилился, неся с собой прохладные ароматы гор. Только после того, как они вышли на улицу и распрощались, Амар вспомнил, что забыл попросить у хозяина деньги. Он пожал плечами и отправился домой, где его ждали ужинать.
Глава пятая
Молодая весна, набирая ход, приближалась к лету, ночной воздух стал суше, дни — длиннее, солнце поднималось выше. И наряду с бесчисленными мельчайшими приметами, возвещавшими о плавной смене времен года, в воздухе появилось еще что-то, неосязаемое и все же явственное. Быть может, не предупреди Амара гончар, он так и продолжал бы не обращать на это внимания, теперь же он просто не мог понять, как мог не замечать происходящего вокруг. Пожалуй, можно было сказать, что это было рассеяно в воздухе среди пылинок и вместе с ними въедалось в поры стен — настолько оно слилось со светом и дыханием огромного города, рассыпанного среди холмов. Оно чувствовалось и в удивленных глазах человека, которого хлопали по плечу на улице, и в молчании, воцарявшемся в кафе при появлении незнакомца, и во встревоженных взглядах, которыми молниеносно обменивались члены семьи, усевшиеся вечером за тахином и застывшие, позабыв о еде, когда раздавался неожиданный стук в дверь. Люди стали реже выходить из дому, вечерами извилистые улицы медины были пустынны, а по пятницам, когда тысячи людей в праздничных одеждах собирались в Дженан Эс-Себире — прежде мужчины ходили, держась за руки, или шумными группами бродили среди фонтанов и по переброшенным через протоки мосткам, а женщины рядами сидели на ступенях или на скамейках в специально отведенной им бамбуковой роще, — теперь можно было увидеть только несколько одиноко сгорбившихся, неряшливых и растрепанных курильщиков кифа, уставившихся перед собой бессмысленным взором, в то время как уличные сорванцы поднимали тучи пыли, пиная скатанный из связанных бечевкой тряпок футбольный мяч.
Странно было наблюдать за тем, как город медленно увядает, чахнет, подобно обреченному растению. Каждый день казалось, что дальше так продолжаться не может, что отклонение от нормальной жизни достигло максимальной точки, что вот-вот должен начаться новый расцвет, но каждый день люди с изумлением замечали, что поворота к лучшему не предвидится.
Само собой разумеется, они ожидали возвращения своего султана и в большинстве своем верили политической партии, которая поклялась вернуть его на трон. К тому же интриги и таинственность никогда не пугали их: жители Феса славились как самые умные и самые хитрые мусульмане в Марокко. Но затевать интриги в традиционном вкусе было одно, а оказаться в западне между дьявольски жестокой французской тайной колониальной полицией и безжалостным Истиклалом — нечто совсем другое. Они не привыкли жить в столь напряженной ambiance[30] подозрительности и страха, которую их политики, учитывая сложившееся положение дел, навязывали им как естественную и обыденную.
Постепенно ткань жизни становилась все более зловещей. Все могло в любую минуту оказаться не тем, за что себя выдает, все казалось подозрительным — особенно все хорошее, приятное. Если человек улыбнулся, будь с ним начеку: наверняка чкам, французский осведомитель. Если кто-нибудь появлялся на улице с удом[31] в руках, это означало неуважение к низложенному султану. Если человек прилюдно закуривал сигарету, он явно способствовал укреплению французского владычества и рисковал быть избитым или получить нож в спину в каком-нибудь темном углу. Тысячи учащихся медресе Каруин и колледжа Мулая Идрисса дошли даже до того, что объявили национальный траур на неограниченный срок, и ходили по улицам, как тени, обмениваясь при встрече едва слышными приветствиями.
Амару было нелегко принять все эти неожиданные перемены. Почему на рыночной площади в Сиди Али бу Ралеме, через которую он любил проходить, возвращаясь домой с работы, не слышна больше барабанная дробь и звуки дудок? Он прекрасно понимал, что французов необходимо вышвырнуть из страны, но ему представлялось, что это должно произойти торжественно: тысячи всадников, сверкая на солнце лезвиями сабель и призывая на помощь в святом деле Аллаха, скачут по бульвару Мулая Юсуфа к французскому Виль Нувель. Султан получит военную поддержку Германии или Америки и вновь взойдет победителем на свой трон в Рабате. Трудно было уловить связь между блистательной войной за освобождение и всеми этими перешептываниями и нахмуренными лицами. Долгое время он размышлял, стоит ли обсудить свои сомнения с гончаром. Теперь он очень неплохо зарабатывал и был в прекрасных отношениях со своим наставником. С той самой ночи, несколько недель назад, когда они сидели в кафе, Амар не пытался идти на дальнейшее сближение, отчасти потому, что не был уверен, действительно ли ему нравится Саид. Кроме того, ему казалось, что во всем дурном, что происходит в городе, есть вина и его учителя, и не мог удержаться от чувства, что если бы не познакомился с ним, его жизнь сейчас была бы иной.
Наконец, он все-таки решил поговорить с Саидом, но в то же время для верности скрыть свой подлинный интерес каким-нибудь посторонним предлогом.
Как-то днем они с Саидом заперлись наверху, чтобы выкурить по сигарете. (Курить теперь осмеливались только в строжайшей тайне, потому что решение Истиклала уничтожить монополию французского правительства на табачные изделия предусматривало не только поджоги складов и магазинов, торговавших ими, но и ужесточение партийной кампании против курения. Самой распространенной карой, ожидавшей застигнутого врасплох курильщика, был удар бритвой по лицу.) Запертый в тесном пространстве наедине с учителем, разделяя с ним острое удовольствие от опасности, которую могло навлечь их запретное занятие, Амар решился на разговор.
— Вы слышали, поговаривают, что Истиклал продался французам? — спросил он как можно более небрежным тоном.
Гончар поперхнулся дымом.
— Что?! — воскликнул он.
Амар быстро нашелся.
— Мне говорили, что Резидент, тот, который у них за главного, предлагал большим людям в Истиклале сто миллионов франков, чтобы замять все это дело. Но мне кажется, они не возьмут, а вы как думаете?
— Что? — снова прорычал Саид. Наблюдая за его реакцией, Амар почувствовал дрожь возбуждения. Казалось, до сих пор он видел гончара спящим, а теперь тот впервые проснулся.
— Кто сказал тебе такое? — завопил Саид. Лицо его так исказилось, что Амар, слегка обеспокоенный, решил придать своему рассказу оттенок неправдоподобия.
— Один знакомый парень.
— Кто? — настаивал Саид.
— Да так, один придурок дерри[32] из колледжа Мулая Идрисса. Мы зовем его Мото. Я и имени-то его настоящего не знаю.
— Ты еще кому-нибудь это рассказывал? — гончар так впился в Амара горящим взглядом, что тому стало не по себе.
— Нет, — ответил он.
— Считай, что тебе повезло. Это все французы выдумали. А дружку твоему заплатили, чтобы он болтал про это направо и налево. Может статься, его скоро убьют.
На лице Амара было написано неподдельное недоверие. Саид отшвырнул сигарету и положил руки на плечи юноши.
— Ты ничего не знаешь, — заявил он. — Ты сам — дерри, да и только. Но гляди, будь осторожнее и поменьше болтай языком об Истиклале, о французах и вообще о политике, не то найдут нас обоих в реке. Они об этом позаботятся. Fhemti?[33] — Он быстро провел указательным пальцем поперек горла, потом потрепал Амара по плечу.
— Ты что решил, тут люди в игры играют? Не понял, что это самая настоящая война? Почему, ты думаешь, они на той неделе убили Хамиду, ну того толстяка, мокхазни[34]? Просто так, для забавы? И еще тридцать одного человека в Фесе за один только месяц? Что, никогда не слышал? Это что тебе, игры? Война, мой мальчик, самая настоящая война, запомни. Война! И если не веришь Истиклалу, то хотя бы держи рот на замке и не повторяй разные выдумки за всякими чкама. — На минуту он умолк и недоверчиво взглянул на Амара. — Я думал, ты посмышленей. Что ж ты все в облаках витаешь?
Амар, привыкший к более вежливому и уважительному отношению хозяина, вернулся в мастерскую, чувствуя себя обиженным и оскорбленным. Ему показалось, что гончар хочет изменить его, сделать не таким, каким он был всегда; его раздражение было тем же, что и в тот вечер, когда они сидели в кафе, но теперь к нему добавилась обида. Гончар пробудил в Амаре чувство вины. Неужели он действительно все это время витал в облаках? Конечно, нет — как и все, он жил в гуще событий, только чересчур сосредоточенный на своих маленьких детских радостях, не замечая, что происходит кругом. Он знал, что организованные Истиклалом взрывы случались в Касабланке едва ли не каждый день в последние полгода, но Касабланка — это так далеко. Он также слышал о беспорядках и убийствах в Марракеше, но они занимали Амара не больше, чем происходящее в Египте или Тунисе. Когда же первые трупы мусульманских полицейских и