Дом под черемухой — страница 36 из 72

Осенние дожди пришли скоро, не замешкались и не поторопились с приходом. Сначала крупно и щедро лило несколько дней кряду, смывая отовсюду летнюю пыль, утоляя жажду отощавшей от родов земли. Ветер разгонял тучи, принимался срывать листья с деревьев, на глазах раздевал желтые березники. Ветры, обессилев, утихали, снова наползали тучи, обкладывая все небо, и снова начинало лить.

Евдокия вся испереживалась: уехала Юлия, неделя уж прошла, а от дочери ни слуху ни духу. Хотела послать Степана в город, узнать, как она там, что с ней. И тут неожиданно пришло письмо.

«Мамочка, родная! Ты, конечно, удивишься, получив это письмо. Я сейчас очень далеко от Налобихи, аж в самой Прибалтике. Понимаешь, мое «Поле» было на выставке. В общем, меня заметили и пригласили сюда в училище прикладных искусств. Здесь очень хорошие и давние традиции вышивки. Какие тут прекрасные вещи делают, знала бы ты! Я прямо обалдела! Я ведь вслепую работала, интуитивно. И не знала, что где-то вышивку очень любят и ценят. В общем, я счастлива, мама! Не сердись на меня, что ничего не сообщила и уехала. Понимаешь, все так складывалось, все было против того, чтобы я занялась любимым делом. Но я решилась наперекор всему. Я буду художником! Не осуждай меня. Твоя дочь Юлия».

На площади перед правлением мокнул на кирпичном постаменте Евдокиин трактор. Да уж и не трактор, а памятник. Когда его сюда ставили, Иван Иванович велел было снять с него двигатель, электрооборудование, но Евдокия не дала. Она и слышать не хотела, чтобы «раскулачили» ее кормильца. Пошла к Ледневу, и тот попросил Коржова все оставить, как есть. Тем более и детали эти никому не нужны: старые, изработанные. Евдокия покрасила свою машину в последний раз, водя кистью по-особенному тщательно, замазывая каждую выбоинку. Понимала: не для работы готовила трактор, а для всеобщего обозрения, и пусть он будет нарядным.

Евдокия подняла голову, разглядывая свой бывший трактор, устремивший мокрые стекла фар к низкому небу.

…Она вдруг передернулась, словно от озноба, и непроизвольно потянулась взглядом в сторону Бабьего поля. И сквозь дома, сквозь мелкий дождь дальней памятью увидела, как идут тракторы один за другим, подрезая безотвальными плугами корни трав, как глядят в мокрые лобовые стекла ее бывшие подруги. На воле сечет нудный дождь, там холодный и сырой ветер, а в кабине тепле от двигателя. Уютно рокочет мотор, покачивает, потряхивает тебя на неровностях, и так сладко думается под привычные звуки работы. И на душе покой. Подрагивают руки на рычагах, машина слушается каждого твоего движения, теплая, живая, к которой так привыкла.

Евдокия потерла рукавом плаща затуманившееся лобовое стекло, поглядела по сторонам. Никого не видать. Даже у правления — ни души. Словно специально для нее.

«Решайся…»

Она снова увидела машины своего бывшего звена, медленно ползущие вдоль склона, и живо представила, как все удивятся, увидев ее за рычагами трактора-памятника. Нинша — та, как всегда, закричит заполошно: «С ума сдурела девка! Вот учудила так учудила! И в кого ты у нас такая отчаянная?» Галка протянет: «Ой, теть Ду-у-усь…» А Степан не удивится: такая уж у него жена — особенная, ни на кого не похожая.

Когда Евдокия сняла боковину капота, вспомнила: ремешок пускача лежит дома. Взяла себе на память. Но не бежать же за ним домой. Либо сейчас, либо никогда. Надо что-то придумать. Поясок от плаща подойдет? Затянула на одном конце узелок, чтобы держался на прорези маховика, намотала на маховик, подумав: «Голь на выдумки хитра». Набрав в грудь воздуха, дернула за поясок…

ОБЛАВА

1

Воскресным июльским утром пошли женщины в тайгу за смородиной, но вскоре вернулись в поселок перепуганные: совсем неподалеку, в ближнем кедраче, куда хозяйки вгоняли пастись на вольные травы коров и коз, отчего и место это считалось поскотиной, наткнулись на растерзанного бычка.

Громкие голоса ягодниц взбудоражили дремавшие в тишине и покое поселковые подворья. Из домов выскакивали женщины, обмирали от жуткой вести, со страхом косились на не осветленный еще солнцем лес. Подходили и свободные от смены на руднике мужчины. Позевывая, они закуривали, негромко переговаривались между собой, гадая, что за зверь мог такое сотворить. От женщин они держались обособленно, своей кучкой, будто стеснялись бестолковых криков, аханья и вообще суматохи.

Прибежали на шум крупные зверовые лайки, до этого бродившие стаей по сонным улицам, расселись вокруг людей, глядели и слушали. В поселке их было великое множество, пожалуй, не меньше, чем людей, и ни один мало-мальски приметный случай без их присутствия не обходился, они всегда тут как тут, и это считалось само собой разумеющимся.

Оправившись от испуга, женщины дружно накинулись на мужчин, виня их за такую беду, на что Николай Овсянников, высокий бровастый мужик, бригадир проходчиков, резонно заметил:

— А мы-то при чем? Вы на кордон идите, к Машатину. Он за лес деньги получает. Там и шумите.

И толпа женщин, в сопровождении разномастного хвостатого племени, двинулась к Ивану Машатину, дом которого стоял чуть в стороне от поселка, на пологом берегу тихого лесного озера.

В прошлые годы там, за бывшей деревенькой Горюнихой, леспромхоз держал кордон, и Иван состоял при нем лесником, сменив на этом посту своего умершего отца. Иван служил бы лесником и дальше, до самой пенсии, готовя к родовой должности сына Сережку, да открылся в Горюнихе ртутный рудник, круто переиначивший не только Иванову жизнь, но и жизнь всей деревни. Лесные и озерные угодья перешли к новым хозяевам, и кордон упразднили. Скорое на подъем руководство рудника взяло к себе все мужское население Горюнихи и даже название деревни сменило. Дескать, что это за имя такое? В наше-то время и вдруг — Горюниха? Не соответствует духу. Раз-де нашли в вашей глухомани руду, построили рудник, то уже этим вас осчастливили. И поскольку теперь это будет не деревня, а горняцкий поселок, то самое подходящее имя ему — Счастливый. Однако имя Счастливый в народе отчего-то не прижилось. На вывесках и бумагах — Счастливый, а говорили все — Счастливиха.

Крепкий пятистенок, в котором рождались, жили и умирали Машатины, леспромхоз собирался было разобрать и перевезти на другое место, прихватив заодно и семью лесника, но у рудоуправления на этот счет оказались свои соображения. Новые хозяева, не торгуясь, купили у леспромхоза пятистенник. На лесных и озерных угодьях они вытребовали себе приписное охотничье хозяйство, а дом приспособили под базу отдыха. Ивану предложили остаться на базе заведующим.

Пораскинул Иван умом — жалко бросать родной дом и родительские кресты. На новом месте еще неизвестно, как повезет, а здесь все сызмальства привычное: и тайга, и люди. К тому же рудник обещал платить больше, чем леспромхоз, а жене Антонине посулили даже должность заведующее рабочей столовой, от чего было бы отказываться совсем не разумно. С деньгами у Машатиных при новых хозяевах должно складываться неплохо: все-таки две зарплаты, не одна, как раньше. А если к этому прибавить промысел, который Иван бросать не собирался, то и вовсе хорошо. Отпуск, правда, положили ему не тридцать шесть рабочих дней, как в леспромхозе, а всего двадцать четыре, но твердо пообещали в промысловый сезон добавлять месяц без содержания. Так что жить можно и при руднике, и жить неплохо.

Вот и остались Машатины в Счастливихе. Антонина работала, как и обещали, в столовой, а Иван — на базе отдыха. Заодно рудничные охотники-любители выбрали его председателем своего общества, и, таким образом, оказался Иван в Счастливихе единственным охотничьим начальством с широкими полномочиями.

К нему-то женщины и шли.

Услышав людские голоса, на крыльцо кордона вышла полная, моложавая Антонина. На румяном лице — покровительственное, спокойное ожидание, губы строго поджаты.

— Сам-то дома, нет?! — наперебой закричали женщины.

— Отдыхает, — сухо отозвалась Антонина.

Она и себя считала каким ни есть, а начальством, и бесцеремонное деревенское обращение ее задело. Сначала она подумала, что женщины идут к мужу чего-нибудь просить, но разглядела, что те сильно встревожены, и сама встревожилась, чутьем угадав беду.

— Тут такие страсти, а он дрыхнет!

— Буди его, Тоня, на поскотине кто-то бычка задрал!

У сарая возился с мопедом сын Ивана — Сережка, угловатый пацан лет пятнадцати. Раскрыв рот, он уставился на людей, ловя каждое слово. Вышла на крыльцо и дочь Вера, которая всего на год была старше брата, но выглядела значительно взрослее. Совсем уж была спелой девушкой. Она и слушала не с праздным любопытством, как брат, а по-женски: с жалостью и сочувствием к чужому несчастью.

А Иван и на самом деле — спал. На полянке, за черемуховыми кустами, строился зимний дом для охотников и гостей рудника. Там, правда, уже подняли зеленый щитовой павильон, но при наплыве гостей становилось в нем тесновато, да и осенью в нем холодно. Вот и решили поставить каменный дом. Строила его залетная бригада, приезжавшая в Счастливиху уже не первый год. Появлялась она обычно ранней весной, лишь снег сойдет, и исчезала к осенним заморозкам вместе с перелетными птицами. Их так и звали тут — скворцами, этих нездешних мужиков. Черноволосые, носатые, жилистые, они и обликом чем-то напоминали скворцов, а работали зверски: от темна до темна, без перекуров, чем сильно изумляли местных мужиков. Вечером Иван, помогая «скворцам», пилил «Дружбой» сосновые хлысты на матицы, умаялся так, что руки не поднимались, и теперь отсыпался.

Он вышел в желтой линялой майке и босиком, но, увидев во дворе столько народу, застеснялся, убежал и воротился уже в форменной тужурке лесника, надетой прямо поверх майки, и в фуражке с перекрещенными листьями на околыше. Глянул на женщин сощуренными от яркого света глазами.

— Говорите толком: какой бычок, где?

— Да в кедраче же! На поскотине!