Прошлая ласковость ушла из его глаз, теперь он глядел значительно и строго, привык, чтобы к его словам прислушивались с почтением и внимательностью. В его походке, в лице появилось то особое выражение, которое не поддается определению, но сразу видишь: не простой перед тобой человек, а руководитель, начальник. Выходило, зря смеялись мужики. Кузьмич свое взял, да еще как взял! Под его началом распределялись и квартиры, и путевки на отдых. Без помощи Якова Кузьмича ни ребенка в садик не устроить, ни дров на зиму заготовить, а тем более — не вывезти. Вот какую власть взял Ситников. И не обойти его, не объехать.
Яков Кузьмич поздоровался с Иваном суховато и, откинув всякие зачины, без которых раньше ни к одному серьезному разговору не приступал, заговорил:
— Такое дело, Машатин. Из области к нам на рудник приехали два товарища. Так что вечером наши тут собираются маленько посидеть. — Слово «наши» он подчеркнул голосом, чтобы егерь догадался: будет высокое начальство. После этого Яков Кузьмич озабоченно поглядел на зеленый павильон и добавил: — Гостей надо принять с полным уважением. Понял, нет?
— Как не понять, — ответил Иван, едва скрывая усмешку, — не впервой…
— Гляди… — Ситников с предостережением покосился, на него и погрозил пальцем. — Все, что надо, мы привезем. А от тебя требуется обеспечить рыбкой. Так что бери бредень. Мы до павильона доскочим, выгрузимся, и потом тебе Михаил подсобит. И еще. Пару котов не найдешь? Позарез надо. Пару штук.
— Я всю пушнину сдаю. Ты же знаешь. У Мишки-то нету?
— В чем и дело, что нету, — поморщился Яков Кузьмич и глянул на Ивана с улыбкой. — Неужто так всю и сдаешь? Неужто себе хоть парочку соболишек не оставляешь? Ведь не поверю же. Убей — не поверю.
— Не веришь — не надо, — хмыкнул Иван. — Нету — значит, нету.
— Жалко, Машатин, жалко, — вздохнул Ситников. — Очень уж надо. Было бы где взять, я у тебя бы не спросил. Может, все же выручишь? Глядишь, и я тебя когда-нибудь выручу.
— Нету, — глухо уронил Иван.
Яков Кузьмич отвернулся, а Мишка сплюнул сквозь зубы на дорожную пыль.
Мишка Овсянников — вертлявый мужичонко, и хотя ему за тридцать, все еще в парнях ходит — неженатый — и космы длинные носит, как молоденький. Со стороны посмотришь, сойдет за парня, только лицо его выдает: сильно поношенное, серое какое-то, в морщинах, с вечной ухмылочкой. Он и сейчас шалаво усмехался чему-то, часто сплевывая сквозь зубы.
Возле строящегося кирпичного дома копошились приезжие работяги, сновали по лесам с носилками взад-вперед, заканчивали кладку стен.
Широко расставив ноги и заложив руки за спину, Яков Кузьмич взирал на них, выкатив обозначившийся уже животик, потом задумчиво сказал:
— Эти пускай пораньше кончат.
Проговорил он это негромко, вроде бы размышлял вслух, но Мишка с готовностью кивнул и даже движение сделал, будто собирается бежать исполнять, но Ситников остановил его:
— Пускай пока поработают. Потом…
Иван принес из дому ключи от зеленого павильона и пошел в сарай за бреднем.
Рыбачить в озере никому из поселковых без разрешения Ситникова не дозволялось, рыбы было много, и Иван с Мишкой за три захода наворочали два ведра карасей и линей.
— Наверно, хватит, — сказал Иван и хотел уже снимать мокрые рубаху и штаны, но Мишка только в азарт вошел.
— Давай еще. Яков Кузьмич просил ему с ведерко оставить, да еще нашим надо будет дать. И мне за труды причитается. Я-то разве не человек, чтоб зря мокнуть?
Пришлось заходить еще.
Над озером летали утки, потревоженные людьми. К дальнему берегу, в густые камыши, улепетывали выводки. Утята были уже большие, со дня на день на крыло встанут, и плыли вслед за беспокойно оглядывающейся уткой быстро, помогая себе крыльями.
Мишка мечтательно сощурился.
— Пальнуть бы счас в кучу-то.
— Я т-те пальну, — хмуро отозвался Иван, развешивая бредень на кустах черемухи.
— А тебе жалко? Твои, что ли?
— Мои.
— Однако ты богатый. Гляди, как бы не раскулачили.
— Не тебе меня раскулачивать.
Рыбу собрали в большую плетеную корзину, потащили ее к зеленому павильону.
Строителям Яков Кузьмич, видно, сам сказал, что надо, потому что все они спустились с лесов. Собравшись кучкой, сидели и лежали на траве, перепачканные раствором и красной кирпичной пылью, уронив тяжелые, набрякшие от работы руки. Ашот негромко тянул нездешнюю грустную песню на своем языке. Его смолево-черные бездонные глаза тоже были печальны и глядели куда-то далеко-далеко: через горы, через тайгу, в только ему ведомые дали. И остальные его товарищи, кто покусывая сухую былинку, кто в неподвижной задумчивости прикрыв глаза, слушали тягучий негромкий напев и душой сейчас были не здесь.
Ивану вдруг стало жалко этих людей, инстинктивно жмущихся друг к другу. Он остро почувствовал, как тоскливо им тут, в чужой для них стороне, вдали от привычных мест, от близких и знакомых людей. Вот он сам родился в Горюнихе, и хорошо ли тут, плохо ли, а другого места он не желает, и занеси его судьба в другие края, он станет тосковать без этого лесного озера, без этой оскудевающей тайги, неуютно ему будет там и горько.
Подумал об этом Иван, и сердце дрогнуло от неясных, дальних предчувствий, непонятно откуда взявшихся. И себя он вдруг увидел как бы со стороны, чужими глазами, в незнакомом краю, среди незнакомых людей — наперед холодно стало от видения. Иван подхватил с земли жестяное ведро, в котором строители носили из озера воду для раствора, торопливо навалил в него рыбы. Шагнул к Ашоту, поставил перед ним ведро с живой еще, трепыхающейся золоченой рыбой.
— Сварите, ребята, себе уху.
— Спасибо, дорогой, — мягко отозвался Ашот, — ты хороший человек. Сердце доброе.
— Какой там хороший, — смущенно отмахнулся Иван, — обыкновенный. — А все же приятно было, что сделал он для этих людей небольшое, но добро, и ему ответили добрым словом. Может, теплее им станет от его маленького подарка — и то ладно. Он помедлил еще возле Ашота и, чувствуя на себе его вопрошающий взгляд, сказал: — А насчет бычка ничего пока не узнал. Похоже, волки…
Вздохнул, улыбнулся виновато и пошел прочь. Что ему еще скажешь? Ему все одно: волки или медведь. Бычка-то нет, и потерю ничем не восполнишь. Пообещать бы шкуру убитого хищника (а в том, что Иван убьет его, нисколько не сомневался) — да куда эта шкура будет годна? Летняя-то… Грош ей цена.
В павильоне Мишка зашипел на Ивана:
— Ты зачем имя́ рыбы-то дал? Они знаешь сколь заколачивают? У них на рыло по тыще в месяц выходит.
— А ты чего сам от этих тысяч сбежал? — ответно кольнул его Иван, угодив в самое больное место. Прошлым летом некоторые поселковые мужики, позавидовав заработкам «скворцов», тоже решили сбить «шабашку». Сбили, набрав в нее мужиков, оказавшихся не у дел, подрядились у рудоуправления строить жилой дом. В эту дикую бригаду затесался и Мишка Овсянников, загоревшийся одним махом «закалымить» на машину. Две недели мужички вкалывали без перекуров — копали траншеи под фундамент, приходя на стройку с зарей и уходя затемно. А к концу третьей недели, в субботу, запили, да так, что уже и не смогли остановиться — наверстывали «сухие» дни. На том местная бригада и развалилась. А заливали фундамент и строили дом все те же неутомимые «скворцы».
— А я в гробу видел эти тыщи, — хмыкнул Мишка, — я из-за денег здоровье гробить не буду, не в моей натуре. Оно у меня не казенное.
— Ну тогда помалкивай, — обрезал его Иван. — Чисть-ка вон рыбу.
Яков Кузьмич пересчитывал бутылки, перекладывал с, места на место свертки, шевеля губами и что-то прикидывая в уме, но по его особенному молчанию Иван понимал, на чьей тот стороне, и свое слово скажет, когда надо будет. Яков Кузьмич умел молчать и ждать. Услышит, бывало, о чьем-нибудь грешке, но виду не подаст, будто не слышал, однако память у него на эти дела крепкая, ничего не упустит и когда потребуется — выложит. В самую точку угодит, не промажет.
Оставив хозяевать в зеленом павильоне Якова Кузьмича с Мишкой, Иван пошел к себе в дом, гадая, отчего это Ситников не спросил его о злополучном бычке. Ведь не мог же он не знать, все новости попадают к нему скорее, чем к кому другому, а вот взял и не спросил. Вроде как уступку какую сделал, и от него, от Ивана, тоже ждет уступки.
Настроение после стычки с Мишкой стало еще хуже, хотя Иван умом и понимал, что окончательно оно испортилось потому, что вот такие шалопаи, которых он раньше ни к озеру, ни к лесным угодьям близко не подпускал, хозяйничают на его бывшем кордоне, как в собственном огороде, да и сам кордон превратили невесть во что. Одни воспоминания о кордоне остались. Теперь и сам не поймешь, кто ты такой: лесник — не лесник, сторож — не сторож, бог знает кто. Пасмурно стало в душе, холодно. А ведь когда-то гордился он работой, завещанной ему отцом. И как не гордиться? Иван охранял от порубок казенные леса. Чистил просеки, тропы, деляны содержал в порядке, вовремя осветляя их. И зверье, обитающее на его обходе, берег от лихих людей, потому что лес без животных не лес, а просто-напросто древостой. Понимал Иван свою значимость в общем деле. Его портрет красовался на доске передовиков леспромхоза на самом видном месте — в середке. Приезжая в контору, Иван всякий раз взглядывал на свой портрет, наполняясь радостью и высоким светлым настроением. О нем люди помнили, его ценили. В такие минуты ему хотелось сделать для леспромхоза что-то хорошее и большое, отблагодарить за честь и уважение. И когда Иван возвращался домой, на кордон, теплое благородное чувство еще долго грело его и подбадривало. Все это было раньше, и кажется ему, в давние-давние времена, хотя прошло всего-то пять лет с небольшим. Давно сняли с леспромхозовской аллеи передовиков потрет бывшего лучшего лесника Машатина — уволился, ушел на рудник. А на руднике сроду его портрет не вывесят. База отдыха для рудника — дело второстепенное, забава, можно сказать. Захотели — открыли, не понравится — прикроют, и ничего не изменится. Руда как шла, так и будет себе идти на-гора. О базе вспоминают, когда наезжают гости или начинается осенняя охота на уток и зайцев. Тогда и егерь тут — видное лицо, все к нему обращаются. Прошла охота — и снова надолго забыли. Хоть деньги регулярно платят — и за это спасибо.