— Как не быть умными, сами учили, — отозвался Иван.
— Это точно: сами, — качали мужики головами. — Теперь их нам и не взять. Вон уж сколь без толку топчемся.
Иван глядел вниз, на размытую сумерками поляну, и сердце свербило от тоски. Испортит Алексей ему кобеля, научит на людей гавкать. А в общем-то какая теперь разница, раз сезон пропал? Кончилась для него тайга, скоро в шахту пойдет… Нехорошо было у Ивана на душе, и отчего-то вспомнилось, как однажды медведь чуть не достал его на дереве.
Позапрошлой осенью его таежную избушку за Синюхой, куда он забрасывал продукты и откуда каждое утро начинал свой рабочий путь, ограбил медведь. Иван был на промысле, обходил свои угодья, и пока они с Тайгуном работали, медведь выдавил дверь вместе с косяком, ввалился в зимовье и добрался до продуктов. Он не столько съел, сколько перепортил. Сдернул подвешенный к потолку мешок с мукой, разгрыз зубами и выпотрошил. Сожрал соленое сало, лишив Ивана жиров до самого февраля, истоптал куль с сухарями, перепробовал все крупы и вдобавок ко всему разворотил очаг. Вернулся Иван вечером — хоть плачь. Решил потерять промысловый день, но грабителя подстеречь, иначе он еще пожалует. Устроил на дереве подле избушки скрадок. Место выбрал удачное: дверь была под обстрелом. Над дверью повесил обснятых белок, надеясь, что запах приведет лесного гостя к тушкам, а значит, под прицел. Утром запер Тайгуна в избушке, чтоб раньше времени не обеспокоил зверя, а сам засел в скрадке на лесине. Тайгун взаперти обиженно поскулил-поскулил и затих.
Вообще-то эта затея была ненадежная. Кто знает, когда еще медведь пожалует: сегодня, завтра или через неделю? Охотники в таких случаях ставят самострелы, но Иван, неведомо отчего, был твердо уверен: медведь придет. И точно: гость явился ближе к обеду. Обошел зимовье со всех сторон — как будто никого нет. Дверь колом приткнута. Задвигал носом — мясо учуял. Встал на задние лапы, чтобы дотянуться до висящих высоко беличьих тушек, и подставил левый бок. Иван выстрелил круглой пулей, целя под лопатку, да треснула ветка под локтем, ствол ружья чуточку стронулся, и по звуку Иван понял, что хотя и попал, но не смертельно.
Медведь заревел, прижав лапу к раненому боку, задрав морду вверх. Глаза зверя и охотника встретились. К дереву медведь метнулся с такой быстротой, что у Ивана от ужаса зашевелились волосы под шапкой. Он судорожно потянулся к ветвям над головой, страх гнал его забраться повыше, но сообразил: в другом стволе еще оставался патрон, и значит, его положение не такое уж отчаянное, как показалось сначала. Заерзал в своем шатком скрадке, пытаясь разглядеть, что же там внизу. Увидел у подножия дерева сопящего медведя, прилаживающегося лезть вверх. Ему мешала рана. Здоровым он бы мигом взлетел по стволу, а тут боль не давала воли. Одной лапой он хватался за ствол, другой придерживал раненый бок и ревел от бессилия, однако хотя и медленно, а подвигался вверх. Умудрялся даже перехватываться по дереву одной лапой, а другой зажимать рану. Крупный был зверь, дерево стонало под ним и скрипело.
«А ведь он доберется», — ожгло Ивана. По-хорошему надо было подпустить медведя поближе и бить в упор, но Иван занервничал и, даже не перезарядив ружья, пальнул из второго ствола. Пуля ударила в толстую ветку под ногами, отсекла, как бритвой. Зверь на мгновение замер, но тут же задрал морду вверх, заревел громче, злобнее и полез уже быстрее. Оцепенев, Иван глядел, как все ближе и ближе подбиралась к нему косматая медвежья голова, видел, как податливо когти лап входят в красноватую кору, на него пахнуло смрадным духом из медвежьей пасти — и сердце заледенело. Не первый год тайговал Машатин, а к медвежьему реву привыкнуть не мог, каждый раз сковывала его смертная тоска.
И тут сквозь рев зверя и поскрипывание дерева он различил приглушенный стенами зимовья остервенелый, взахлеб лай Тайгуна, который никак не мог выбраться из избушки.
— Тайгун! Тайгун! — закричал Иван отчаянно, закричал незнакомым, страшным голосом, инстинктивно потянувшись вверх, рискуя сорваться на землю. И сразу же до него донесся короткий звон разбитого стекла, но он еще не понял в то время, что кобель вынес крохотное оконце и что он уже тут, под деревом. И лишь когда медведь взревел от новой боли, только тогда Иван сообразил, что псу удалось ухватиться за медведя. Сквозь ветви Иван разглядел, как Тайгун болтается в воздухе, вцепившись в лапу зверя. Наверное, кобель прыгал не раз и не два и теперь, задыхаясь, висел над землей, судорожно дергаясь всем телом.
Не переставая реветь, медведь начал медленно спускаться, держась за ствол уже обеими передними лапами, пачкая кору своей кровью. Опомнившись, Иван переломил ружье, дрожащими руками вырвал стреляные гильзы, выкинул, вогнал новые патроны, но стрелять теперь он опасался, боясь зацепить кобеля. Тайгун, хрипя, висел под медведем. В этой неразберихе, да еще с качающейся ветви, стрелять было неудобно. К тому же опасность для Ивана отодвигалась, а значит, можно было не торопиться.
Медведь сорвался с дерева. Ударился о землю, рявкнул. Затрещали кусты, послышался неистовый собачий лай, но скоро и медвежий рев, и собачье взлаивание, и треск кустарника стали удаляться, пока не затихли вовсе.
Тяжко дыша, дрожа всем телом, словно в ознобе, еще не оправившись от смертного испуга, перепачканный звериной кровью, Иван слез с дерева. Руки тряслись, ноги подгибались. Он опустился на замшелую, сырую колодину, пристроив рядом ненужное теперь ружье, и долго сидел, опустошенный. Раненого зверя преследовать не было никакого желания. Бог с ним, с медведем. Вернулся бы Тайгун, не поломал бы его зверь, а то чернотропу конец.
Тайгун воротился не скоро. Морда у него была в крови, ухо разрезано. Шерсть на боках слиплась, словно выкупался. Дышал хрипло, запаленно, выпустив язык до земли Он лег подле хозяина, и Иван гладил его лобастую голову На кончике уха, как ягодка, светилась капелька крови. Иван не мог отвести от нее глаз, а потом, склонившись к собаке, обнял, молча благодаря за все…
Вот об этом случае и вспомнил Иван. Да только не медведя он поджидал, а собак. Вот как все перевернулось… Усмехнулся над собой и вздохнул.
8
А в пятницу опять случилась беда. Утром приковылял Семка в Счастливиху без стада, бледный, с трясущимися от страха губами и рассказал, что собаки задрали корову Николая Овсянникова. Коровы-де спокойно паслись, а он, Семка, лежал на траве и наблюдал, чтобы был порядок. И вдруг услышал испуганное мычание. Он увидел, как стая собак молча, без ворчания или гавканья, волчьей рысью вылетела из кустов, прошла мимо пасущихся телят, мимо овец и — прямиком к корове Николая, словно ее одну и искали. На Семку собаки даже головы не повернули, хотя он махал своим ружьем и кричал благим матом. Только черный кобель, скакавший впереди стаи, предостерегающе скосил на пастуха глаза. Даже зубов не показал. И — к Овсянниковой корове. Та едва успела поднять от травы голову, как черный кобель вцепился ей в горло. Корова замотала головой, замычала на всю поскотину, но кобель висел на шее, перехватывая ей горло. И тут налетели остальные собаки: кто за что ухватит. Корова захрипела, упала, засучила ногами, землю вокруг себя искровенила. А собаки, молча сделав свое дело и даже не распустив корове брюхо, побежали прочь. Семка хотел было стрельнуть, но едва он поднял ружье, как черный кобель свернул к нему и так пристально посмотрел в Семкины глаза, что тот стрелять сразу раздумал. Как стоял столбом, так и остался стоять, с ужасом таращась на издыхающую, бьющуюся в агонии Колькину корову.
— Надо было стрелять! — кричал на Семку Овсянников-старший. — Надо было в того черного и стрелять, дьявол ты безрогий! Нам бы этого кобеля живого или мертвого! Мы бы сыскали его хозяина и как с миленького содрали бы за потраву. За все сразу!
— Ага, я бы в кобеля, а они бы — меня, как твою корову, — отвечал Семка. — Мне еще пожить охота. Забирайте свое ружье, свои патроны, берите другого пастуха!
Удручающая весть быстро разнеслась по поселку. Кто-то сообщил в райцентр, и туда спешно вызвали Андреича. Возвратился оттуда Андреич молчаливый и злой. В этот же день к обеду на дверях магазина, столовой и других общественных помещений, где бывает много народу, рядышком с ранешними бумагами о собаках появилась еще одна. Бумага эта уведомляла жителей, что завтра, то есть в субботу, в девять часов утра начнется облава и что все жители должны принять в ней участие. Одни как стрелки, другие как загонщики. А кто участия не примет, будет лишен общественного пастбища и сенокосных угодий. Здесь же поссовет обещал премию в благодарность тому, кто застрелит черного кобеля, вожака стаи. Деньги обещались хорошие, как за матерого волка.
Была произведена в этот день еще одна бумага, которая нигде на видном месте не красовалась, но о которой знали все. Это был приказ об увольнении Ивана Машатина с должности заведующего базой отдыха и назначении на его место Михаила Овсянникова.
Вечером, когда Иван по обыкновению сидел на крыльце, пришел Василий. Опустился на ступеньку, спросил:
— Ну что, Ваня, готово дело?
— Готово, — невесело усмехнулся Иван.
— Трудно тебе будет у Овсянникова. Хребет у тебя не гибкий, Ваня.
Иван никак не отозвался, только вздохнул.
— А я — все-е… — отрешенно протянул Василий и рукой махнул, как бы что-то отрубая. — На другой участок переводят. В Тундриху. Глухой угол. Тайга, леспромхозы… Одно жалко: не успел я тут кое с кем разобраться. Уж больно скоро рапорт подписали. Ты вот что… Я перееду, устроюсь и тебя вызову, а? Место найду. Нравишься ты мне, Ваня. Хороший ты мужик и егерь был честный. Другой бы на твоем месте давно уж себе дом в поселке выстроил. Благо в лесу хозяин, а ты — нет… Корысти не имел.
— Это правда, — согласился Иван, — лишнего я себе от леса ничего не взял, ни одной лесины сроду не продал. А ведь подбивались людишки. И с бутылочкой, и всяко. Ни одного дерева, ни лося — никому. Да и не жалею. По-другому я, Вася, не умею. Спасибо тебе за хорошие слова. А насчет переезда… нет. Все у меня, Вася, отрублено. Поздно. Сломилось во мне что-то такое, сам не знаю что, а сломилось. Чувствую: пусто в душе, будто жизнь на исходе.