Семен никак не отозвался, все глядел на черные, извивающиеся корни деревьев, кое-где разбитые колесами.
10
А жизнь шла.
Утром Семен вставал, завтракал и принимался за дело. Подходил обед — он обедал и опять работал дотемна. Телевизор уже не смотрел, а сразу ложился спать и будто проваливался в сон, чтобы с утреннего пробуждения все начать сначала. Отпускные дни катились в работе, их трудно было отличить друг от друга, как воробьев, перепархивающих стаями из одного огорода в другой. Тихо и покойно шла жизнь, ничто ее не выбивало из наезженной колеи, так что Семену иногда даже казалось, что они с Ираидой живут в Залесихе много лет и нигде раньше не жили.
Ираида тоже понемногу успокоилась, стала мягче, добрее. О Петровне они, с молчаливого согласия, не вспоминали. Один раз только Ираида как бы в раздумье сказала:
— Что-то не видать бабку. Может, заболела, а может, кто передал ей про черемуху? Не идет.
Сказала она это спокойно, но в ее глазах Семен разглядел тайную тревогу.
Больше про бабку они не говорили, но Семен нет-нет да и поглядит в конец села. Однако та не появлялась, будто ее и на свете не было.
Но однажды, влезая на крышу с ведерком краски, Семен посмотрел по привычке вниз, на улицу, на единственную залесихинскую улицу, и чуть ведерко из рук не выронил на голову Игорьку: «Петровна! Пришла-таки…»
Согнувшись, старуха медленно шла по деревне и смотрела по сторонам, как смотрит человек, попав в незнакомое место. Не узнавала своей Залесихи. Да и где ее узнать. Не было больше прежней Залесихи. Старые серые избы исчезли с ее улиц, будто новые дома их заглотили. Только у одного Кузьмы старый дом и остался.
С крыши хорошо было видно, как приглядывалась старуха не только к домам, но и к людям, и даже к собакам — ко всему, что ей попадалось на пути. Люди ей встречались все больше представительные, одетые ярко и красиво, как ярки и красивы были их дачи. Они прохаживались по улице и по своим огородам, довольные хорошей погодой и тишиной. И собаки в Залесихе были уже не те вислоухие, добродушные бобики, которых старуха знала тут раньше. Нет, новые люди развели новых собак. Высокие и прогонистые, ростом с доброго теленка, с тонкими хвостами-прутиками, и еще какие-то другие, с короткими, приплюснутыми мордами, черногубые, без хвостов, они по-хозяйски сновали по деревне, и столько было в них собачьего достоинства, что хоть дорогу им уступай.
Возле избы Кузьмы бегал диковинный, сизый, в белых яблоках, тонконогий кобель с тонким же, как хлыстик, хвостом. Вихляясь, он кружил возле электрического столба и поминутно задирал ногу. Тут же, под окошком на завалинке, сидел и сам Кузьма. Побуревший от утренней выпивки, он лениво потягивал самокрутку и глядел на мир благодушно.
Старуха остановилась возле Кузьмы. Ей хотелось поговорить с кем-нибудь, отвести душу, но незнакомых новых людей она стеснялась. А Кузьма был свой мужик, знавший ее, и она обрадовалась ему, как родному.
— Я гляжу, шерсть-то на ем лоснится, — обратилась она к Кузьме, кивая на кобеля невиданной здесь прежде породы. — Твой, че ли?
Кузьма поглядел на кобеля, который все принюхивался к основанию столба, и, затоптав сапогом самокрутку, презрительно сплюнул в сторону.
— На кой он мне такой. — И вдруг зло цыкнул: — А ну, пшел, тунеядец! Расплодили вас тут, заразу!
— Гребешком их чешут, че ли? — продолжала оживленно старуха. — До чего гладкие, прибранные.
— Гребешком… Да их, хошь знать, красным мылом моют. А уж потом гребешком расчесывают. Сколь раз сам видел на реке, — говорил Кузьма и презрительно сплевывал. — Да ишо они, эти собаки, не всякое мыло уважают, а только в красивой бумажке.
— Ить это подумать! Красным мылом? Собак-то? Да ты че, Кузьма!
— Но-о, красным. Диколонят, чтобы псиной не пахли.
В это старуха поверить не могла, но вежливо качала головой, соглашалась. Ей, наверное, радостно слышать было деревенскую речь Кузьмы, по которой она, видно, истосковалась. Слушай сколько хочешь и говори как хочешь. Никто не поправит…
— Че делается, че делается… — говорила старуха и, отвернувшись от собаки, поглядела на взгорок. — Ну, а как тама новые-то хозяева? Отстроились уже?
Кузьма сразу поскучнел, полез за кисетом.
— Кто их знает… — похлопал по карманам, ища кисет. Торопливо пошел к себе в избу.
Петровна подождала его, подождала, но тот не показывался, и она двинулась по улице дальше.
Вскоре, затаившись на крыше, Семен уже слышал, как старуха гремела железным кольцом в воротах, справляясь с запором. Сейчас она войдет, и…
Вошла. Поискала глазами черемуху, но во дворе было необычно светло. На том месте, где черемухе быть положено, ничего не было. Старуха потерянно поискала глазами, словно дерево могло куда-то отлучиться, но разглядела наконец низкий пенек возле скамейки.
Ему она и поклонилась.
— Ну, видно, и мне пора, — произнесла она со вздохом и пошла прочь, сгибаясь ниже прежнего и с каждым шагом будто кланяясь земле. Она не видела ни торчащую посреди двора Ираиду, ни притихшего на крыше нового хозяина.
— Ну, вот и все, — сказала Ираида с облегчением, когда белый платок исчез за воротами. — Теперь хоть поспокойнее будет. Все нервы она мне измотала…
Семен никак не отозвался. Он тоже ждал, что придет облегчение, но оно отчего-то не приходило.
Вечером он снова сидел на скамейке. Было тихо, если не считать перестука топоров во всех концах деревни, но эти звуки были тут привычны, и Семен их не замечал. Под них хорошо думалось. Но потом, сбивая мысли, внизу загудела невидимая в сумерках машина, судя по звуку, грузовая. Она остановилась внизу, возле одного из новых домов. Послышался негромкий говор людей, которые стали сгружать что-то тяжелое, что именно — не разглядеть, потому что фары зажжены не были, мерцали лишь красные фонарики стоп-сигнала. Свет соседям, как видно, был совсем ни к чему. Семен понятливо усмехнулся.
За спиной скрипнула дверь. Узкая полоска света легла на землю, скользнула к огороду и там растаяла. Кто-то вышел из дому, и Семен по тяжелым, шаркающим шагам определил: жена.
— Отец-то у нас тут скучает, — сказала Ираида. — Игорек, иди сюда. Посидим с отцом.
Семен подвинулся, давая место жене и сыну.
— Там концерт передавали, — сказала Ираида. — Мы тебя звали. Не слышал, что ли?
— Не хотелось, — ответил Семен.
— Ну и зря. Концерт хороший был.
— Пусть, — проговорил равнодушно Семен и вдруг повернулся к сыну. — Игорек, — сказал он задумчиво. — Гитара у тебя здесь?
— Здесь, — отозвался тот недоуменно.
— Сыграл бы ты что-нибудь. Я ведь еще и не слышал, как ты играешь. А, Игорек?
— Сыграй, — подталкивала сына Ираида. — Пусть отец послушает. А то он думает, что все это — баловство.
— Да ну, мам, — упрямился тот, но упрямился только для вида. Он пошел в дом и вернулся оттуда с гитарой. Отец с матерью посадили его в середину. Игорек быстро прошелся по струнам, разминая пальцы, и шумно перевел дух, глядя вверх, в темное небо.
— Ну, что сыграть? — спросил он.
— Не знаю, — отозвался Семен. — Что-нибудь душевное.
Игорек помолчал, вспоминая что-то, и едва тронул струны. Подождал, пока так же тихо и бережно отзовутся звуки, и вдруг запел негромко, подрагивающим, как бы только нащупывающим песню голосом:
— Мату-у-у-ушка, что во поле пы-ы-ыльна-а…
Семен вздрогнул и поднял голову. Он с боязнью ждал, когда сын запоет. Ему почему-то вспомнились такие же нестриженые, похожие на Игорька парни с магнитофонами в руках. Их он видел и на улицах, и в электричке. Они на всю мощь включали свои магнитофоны, из которых вырывались обычно заунывные, тягучие, с подвыванием песни. Трудно было узнать: русские они, немецкие или еще какие. Этого Семен боялся. А запел Игорек старинную русскую. Где он ее слышал, и почему она запала ему в душу? И каким чутьем удалось угадать сыну ту единственную струнку, запрятанную так глубоко, что и самому неведомо, на которую сладко и тревожно отзовется сердце? Что же ты такое, Игорек?
— Кони разыгра… разыгра-а-а-ались…
Голос Игорька осмелел, окреп, потому что он видел, как вздрогнул и напрягся отец, почувствовал, что песня связала их, и пел легко и чисто.
Семен вдруг ощутил, что эта не слыханная им прежде песня всегда была в нем, и она родна не только ему, но и старой избе, темным лугам, дремлющему на взгорье лесу, всему, что их сейчас окружало. Вот, оказывается, что у сына есть: песня. В домах он может жить в разных, но в нужный час эта песня в нем отзовется…
Игорек потом играл еще что-то, но Семен уже слабо воспринимал, глядел в темное заречье, и ему было легко и спокойно.
Скоро Игорек ушел, а Ираида осталась, сидела молча. Потом спросила тихо:
— О чем ты думаешь?
— О разном, — неохотно отозвался Семен.
Она вздохнула.
— Палец саднит.
— Помажь чем-нибудь.
— Мазала. Не помогает.
— Слышь, Ира, — задумчиво проговорил Семен. — Ты не знаешь, отчего так? Вот, к примеру, лук и морковь из одной земли соки сосут, а такие разные?
— Хочешь сказать, что ты — морковь, а я — лук?
— Нет, я тоже не морковь, — покачал головой Семен. — Я сам не знаю, что я такое.
Она слабо, отрешенно усмехнулась. Казалось, жена только вполуха слышит его и что занята она совсем другим.
— Семен, — позвала она внезапно дрогнувшим голосом. — Контроль у нас был в торге… — И замолчала, не глядя на мужа, ожидая, что он сам поймет недосказанное.
Он быстро повернулся к ней, пристально всматриваясь в блестящее рядом лицо жены.
— Стукнул кто-то про долговский гарнитур, — выложила она то, о чем Семен и сам догадался.
«Вот оно!» — обожгла его дальняя, прятавшаяся до этого мысль. Давно он знал, что не только добро отзывается добром, но и всякое зло оборачивается злом. Не зря в последние дни, затаившись в предчувствии, он ждал, что обязательно с ними случится какая-то беда. Большая или маленькая, но придет к ним неотвратимо, потому что так уж в мире создано: ничего не исчезает бесследно, на все приходит такой отзыв, какой заслужил…