Дом Поэта (Фрагменты книги) — страница 6 из 11

Таково сочувствие Надежды Яковлевны к голодным сиротам и к их матери. Которые пьют воду, слегка окрашенную молоком. К семье соседей.

-----------------------------------

1 Надеюсь, это опечатка: вряд ли Мандельштам, лишившись крепкого чая, вел себя так же, как голодный мальчик, лишившийся отца.

-----------------------------------

Об осиротелом мальчике пишет она далее так:

"Для мальчишки, впрочем, открывалась отличная дорога прямо к лучезарному счастью — ему следовало осудить отца, порвать с прошлым и оказать услугу начальству, порывшись у нас в бумагах. На всякий случай я носила бумажки с "Четвертой прозой" в сумке, хотя знала, что в те годы начальство нами почти не интересовалось. Если мальчишку использовали, то скорее всего для разоблачения отца — куда он припрятал червонцы? — и всех его друзей и знакомых — в чьих огородах закопаны кубышки с бумажными деньгами?" (595) [538].

"Если мальчишку использовали"… "отличная дорога прямо к лучезарному счастью"… А почему Надежда Яковлевна смеет предполагать, что этот мальчик на эту подлую дорогу вступил? Потому, что он плакал, не осушая глаз, день за днем, когда увели отца?

Думает Надежда Яковлевна о будущей счастливой службе мальчишки в «органах» не почему-либо — оснований у нее нет, — а для чего: и начальство еще, по ее же словам, Мандельштамом не интересовалось; и мальчишка никаких попыток рыться в бумагах не делал — думает она так для того, чтобы оправдать позор собственного бездушия. Мальчик мог вступить на эту дорогу стало быть, это уже заранее дает ей право глумиться над ним.

В моих глазах по уровню душевной культуры недалеко ушла Надежда Яковлевна от тех троих молодцов, которые делали обыск в семье нэпмана. В моих глазах ни полушки не стоит всё ее христианство и все ее разоблачения насильничества, если она так, такими словами, с такими интонациями, с таким неуважением к горю может рассказывать о чьей-то (мне все равно чьей) разлученной, голодной, гибнущей, сгинувшей невесть куда и невесть за что семье.

Такова натура мемуаристки, такова ее природа, ее отношение к людям — в том числе и к товарищам по несчастью, — явленное нам не в разговорах о доброте человеческой, не в декларациях о самоотречении и сознании греха, а в том, что достовернее любых деклараций: в стиле, в эпитетах и глаголах, в уменьшительных (они же уничижительные): во всех этих повестушках, стишках, виршах, статейках, а также дурнях, идиотах, в мимоходных и длинных плевках. Природа ли? Или клеймо, наложенное эпохой бесчеловечья?.. Всё в этой книге работает на уничижение человеческой личности и на умиленный восторг перед собственной персоной: Наденькой, Надей, Надюшей, Надеждой Яковлевной, перед ее болезненностью, милой избалованностью, очаровательной вздорностью, легкомыслием, детским почерком, милыми платьицами, даже перед пижамой "синяя в белую полоску" (160) [149] и, главное, перед ее небывалым, неслыханным мужеством.

"Откуда… взялась стойкость, которая помогла мне выжить и сохранить стихи?" (564) [510] — торжественно спрашивает Надежда Яковлевна. Не подвергая сомнению стойкость Надежды Мандельштам, я, в ответ на ее вопрос, хочу задать еще один: к кому она обращается? Кого о собственной стойкости она спрашивает? Своих современников? Людей, переживших Первую мировую войну, потом две революции, потом Гражданскую войну, потом сталинщину (ежовщину, бериевщину), а потом еще одну мировую… Читаешь, от стыда опуская глаза: "Откуда взялась стойкость, которая помогла мне…"

Восторг перед собственной персоной и презрение к человеку — к его чести, доброму имени, судьбе, труду — пронизывает всю "Вторую книгу". На стр. 520 [471] Надежда Яковлевна заявляет: "Отдельные судьбы не волновали никого ни в дни войны, ни в годы великих и малых достижений. На том стоим. Это совсем не трудно — стоять на таком. Техника отлично разработана".

Правда. На том стоим. Но на том же самом твердо стоит и Надежда Яковлевна. Книга ее проникнута бесчеловечьем — вся! — от первой до последней страницы. Восхищением собою и презрением к человеку.

В сущности, мне до этой книги и дела бы не было. Мало ли на свете бесчеловечных книг!

Если бы — если бы не постоянный припев автора: "наш общий жизненный

путь" — Надежды Яковлевны, Ахматовой, Мандельштама: "нас было трое, только трое".

Мандельштам, по утверждению Надежды Яковлевны, учил ее ценить в людях прежде всего доброту. "Всех живущих прижизненный друг", — сказал он о себе. Великодушие звучит в его поэзии.

Ахматова говорила:

— Все и без поэзии знают, что надо любить добро, — но чтоб добро потрясало человеческую душу до трепета, нужна поэзия… (30 сентября 1955).

И вот в такое «мы» Надежда Яковлевна пытается втиснуть себя.

И от имени этого «мы» судит людей и время: людей, помешавшихся с горя; ребенка, потерявшего отца; литературу и литераторов; соседей по квартире и товарищей по несчастью.

…К числу посмертных надругательств над Анной Ахматовой я отношу и "Вторую книгу" Н. Мандельштам. Вышедшую, к стыду нашему, у нас в Самиздате в виде рукописи, и на Западе — в виде книги. Первые воспоминания об "общем жизненном пути".

Я часто думаю, что испытала бы Ахматова, прочти она эту книгу. И сразу отталкиваю от себя этот праздный вопрос.

"Вторая книга" Н. Мандельштам не могла попасть в руки Ахматовой — живи они обе — Анна Андреевна и Надежда Яковлевна — хоть до ста лет. При жизни Ахматовой такой поступок, как эта книга, не мог быть не только совершен, но даже замыслен. При жизни Ахматовой Надежда Яковлевна Мандельштам не решилась бы написать ни единой строки этой античеловечной, антиинтеллигентской, неряшливой, невежественной книги.

Мы и сами не отдаем себе отчета, теряя великого поэта, — от каких несчастий спасало нас одно его присутствие на земле. От скольких лжей. От скольких предательств.

И поэт, справедливо жалуясь на свою тяжкую судьбу, не представляет себе, что предстоит ему перенести — после смерти.

Ахматовой после смерти выпало на долю еще одно несчастье: быть изображенной пером своего друга — Надежды Яковлевны Мандельштам.

"Вакансию первого поэта-женщины я с ходу — у витрины книжного магазина — предоставила Ахматовой… Я допускала существование нескольких мужчин-поэтов, но для женщин мой критерий был жестче — одна вакансия и хватит. И вакансия была прочно занята. Остальных по шапке…"

Так сообщает о начале своей любви к поэзии Анны Ахматовой Н. Мандельштам на странице 512 [464]. Но и Ахматовой, которую Надежда Яковлевна с ходу удостоила первой вакансии, под ее пером на протяжении всех семисот страниц "Второй книги" приходится не очень-то сладко. Грубость и бесчеловечье, принимаемое автором мемуаров за правдивость и природную насмешливость, и тут дают себя знать.

Однажды Мандельштам "не без смущения сказал мне, что женщины все-таки что-то из себя изображают, не совсем естественны (попросту кривляки), переводит слова Мандельштама на свой язык Надежда Яковлевна. — "Даже ты и Анна Андреевна"… Я только ахнула: наконец-то он догадался! Обо мне и говорить нечего, выдрющивалась, как хотела…" (353) [321–322].

Дальше ожидаешь сообщения, что Надежда Яковлевна «выдрющивалась», а ее лучшая подруга, Анна Андреевна, выпендривалась, но нет, об Ахматовой сказано хоть и уничижительно, но иначе: у нее был, оказывается, "ряд моделей, приготовленных еще Недоброво по образцу собственной жены, "настоящей дамы", для сознательного выравнивания интонаций, поступков, манер. Спасал только неистовый жест, смущавший, но, очевидно, забавлявший Недоброво, и прирожденная неукротимость" (353) [322]. Из стихов Ахматовой, посвященных Недоброво, из статьи Недоброво, посвященной Ахматовой, не приметно, чтобы друг в друге их что-нибудь забавляло. Как правило, чужая неукротимость забавляет обычно пошляков, людей с низменными душами; какие основания полагать, что Недоброво был низок?.. С манерами же у Анны Ахматовой, если довериться повествованию мемуаристки, дело вообще обстояло неважно.

"Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью". С годами "чуть не хлопая" превратилось в «хлопала». "В бродячие годы старости, когда она проводила зиму, странствуя по Москве… она хлопала дверью перед носом каждой приютившей ее хозяйки" (508) [460]. Вот тебе и "настоящая дама"! Хлопать дверьми — неужели это и есть выравнивание манер и поступков, или, быть может, тот самый неистовый жест прирожденной неукротимости, который «забавлял» Недоброво? А по-моему, хлопанье дверью, да еще в чужом, оказавшем тебе гостеприимство доме — какая же это неукротимость? Это самое заурядное хамство.

Собираю, собираю, коплю черточки душевного и наружного облика Ахматовой, с большой щедростью разбросанные по страницам "Второй книги". Ведь далеко не всем посчастливилось, как мне, быть знакомой с Ахматовой: доверчивый читатель может вообразить, что перед ним правда. Ахматову, сообщает Надежда Яковлевна, "тянуло в круг повыше" (483) [437]… В старости ей стало казаться, будто все в нее влюблены, "то есть вернулась болезнь ее молодости" (118) [110]; "Путала она все" (487) [440]; Ахматова, пытаясь судить об отношениях между Осипом Эмильевичем и Надеждой Яковлевной, "во многом, если не во всем, попадала впросак" (148–149) [137]; "я не видела людей мысли и вокруг Ахматовой" (259) [238]. Оно и неудивительно — наверное, в беседах с такими людьми, жизнь свою положившими на осмысление действительности, исторической и современной, какими были друзья Ахматовой в разные годы: Е. Замятин, М. Булгаков, Б. Энгельгардт, Ю. Тынянов, Ю. Оксман — бедняжка Анна Андреевна постоянно попадала впросак; с мыслями Ахматова вообще была не в ладу: перечисляя то, "чего она лишилась, когда эпоха загнала реку в другое русло", Ахматова "забыла… про мысль" (386) [351].

Несмотря на отсутствие у Анны Ахматовой мысли, на ее хлопанье дверьми и расстроенное воображение, Надежда Яковлевна ее любит и чтит. Называет ее "перворазрядным поэтом" (353) [322]. Ценит способность к самоотверженной и преданной дружбе. В частности, например, в полуголодные ташкентские годы Ахматова всегда делилась с Надеждой Яковлевной хлебом или обедом (499) [452].