Все это более Ваха терпеть не мог, только теперь он понял, что должен бороться. Бороться не за себя, а за новую жизнь. Он понял, что его место не здесь, средь богатеев «Образцового дома», а на митинге, где призывают к борьбе, к свободе.
Как он бежал, как он торопился к центральной площади, всей плотью ощущая, что не в «Образцовом доме», а здесь в толпе жаждущих перемен его собратья, его единоверцы по духу. И, казалось бы, какое счастье, что все рядом, всего пять минут, и он средь подобных себе. Да что-то не так, митинг на сей раз его сразу же не принял: вначале насмешки, от него с презрением отворачиваются, а кто, наоборот, пальцем показывает, даже угрожает. Непонимание, что происходит. Он растерянно смотрел по сторонам и только сейчас заметил: всюду тот же его портрет, только это не газета, а листовка, и текст другой: оказывается, сам Мастаев не тот, за кого себя выдает, на самом деле он предатель, подготовленный в Москве провокатор. Да и что много говорить, «ведь Мастаев сам живет в «Образцовом доме», там прописан».
Более Ваха ничего не мог, даже думать не мог. Его загнали в ловушку. Единственное спасение — бежать в Макажой, там политики нет.
Осенью, да и не только осенью, в Макажое работы непочатый край: пасека, скотина, овцы, конь. Так что Ваха даже удивлен, как это дед без него справлялся. По молодости ему казалось, что в горах жизнь скучная, однообразная, даже убогая, а оказалось, здесь так просто, искренне, красиво, и он твердо решил обосноваться здесь, что так рьяно поддерживает Нажа. Вот только одно здесь плохо — времени свободного тоже очень мало. А он горец, местный, а вот родных гор почти не знает, ведь он здесь мало жил. И вот вместо городского футбола у него появилось новое, почти такое же в прямом и переносном смысле головокружительное увлечение, даже мания — он заразился горами, уже покорил все окрестные высоты, а восходя на трехтысячник Кашкерлам, точнее уже спускаясь, он, видимо, расслабился, оступился, понесло его кубарем в ущелье, очень долго летел, пока в ледяную речку не свалился. Чудом жив остался, главное, голову не разбил. А вот руку вывихнул, и все тело болит. Полдня не мог даже с места двинуться, просто свободно вздохнуть не мог, идти не мог. И все же были в нем какая-то природная сила, упрямство, твердость и закалка: он двинулся. К ночи в горы приполз осенний туман. К ужасу, Ваха понял, что заблудился, — это жуткое ощущение не ориентироваться в пространстве, не знать куда идти, а наугад идти и сил нет; но он шел, за что-то цеплялся, падал, стонал от боли в руке и все же шел, и буквально на ощупь осознал, что вышел на какую-то то ли звериную, то ли зверино-человеческую тропу, она вывела к какому-то обильному роднику, от которого при виде его шарахнулись в сторону четвероногие тени. Тут у родника стал осязаться рассвет, и вскоре он обнаружил четкую колею, выведшую его наподобие дороги, и, к счастью, все под гору. Вот и крик петухов — горный хутор Тарсенаул, о котором Ваха только слышал: всего пять-шесть домов, но не вымирающих, очень много детей. Его, конечно, не знали, зато деда Нажу знали и уважали. Здесь его с горским гостеприимством встретили, правда, местный знахарь так дернул вывихнутую руку Вахи, что он заорал.
К вечеру на старенькой «Ниве» его доставили в Макажой, а дед Нажа недовольно молвил:
— Надо тебе обратно в город, мать одна, да и слухи оттуда тревожные. Что-то творится неладное, — при этом дед печально склонился над листком, на котором делал какие-то расчеты.
— Что ты считаешь? — поинтересовался Ваха.
— Вот, — Нажа показал банковское уведомление, — в трехдневный срок требуют погасить ссуду за дом, — он тяжело вздохнул. — Если я продам всю живность, то погашу лишь четверть. А остальное?.. Всю жизнь на советскую власть ишачил, а пенсия — двадцать рублей! Чтобы рассчитаться, придется еще лет пятьдесят жить, при этом ни есть, ни пить — вот тебе пожизненное ярмо!
— Никто нас из дома не выселит! — с раздражением буркнул Ваха, — а этот банк, впрочем, как и Советская власть, скоро накроется.
— Э-э, внучок, — печально усмехнулся дед. — Может, название поменяют, а власть будет всегда, и будет она нас обирать по-прежнему, а дабы эти деньги хранить, — будут и банки существовать.
— Здесь банков нет и власти нет.
— Хе-хе, — усмехнулся дед. — Как «власти нет»? Пока здесь есть юрт-да,[102] участковый, мулла, то власть всегда есть.
Как бы в подтверждение этого, официальный стук в дверь, что в горах не принято, и, действительно, милиционер в форме протянул Вахе до боли знакомый конверт, сразу ушел. Недолго думая, Ваха бросил конверт в топку печи и, словно очищая руки, довольно потирал их, как неожиданно появилась мать и даже поздороваться толком не успела, как такой же конверт перед сыном. Ваха со злостью тоже отправил в печь.
— Будешь письмами дом топить? — непонятно, шутит или сердится дед. — Топи, топи, в Москве писарей и бумаги много.
— А при чем тут Москва?! — удивился внук.
— Ну, ведь там все начальство сидит, а в Грозном так, их наместники иль представители. По крайней мере так было всегда и, видимо, будет.
— Не будет! — вызов в голосе Вахи. — Что нового в Грозном? — спрашивает он у матери, все-таки город его тоже манит.
— У Дибировых много горя, — приковала она внимание сына. — Помнишь утро, как ты уехал. Так вот, Альберт Бааев бил свою жену Марию, прямо в подъезде. А тут на работу шел отец Марии Юша. Он в свою очередь на зятя с кулаками. В общем, то ли подрались, то ли чуть не подрались, в итоге Мария ушла, вроде навсегда, домой. А там ее брат Руслан стал донимать, стал на сторону своего друга Альберта. Видимо, Юша сына отругал. А Руслан, он ведь какой-то тщедушный, словно не Дибиров. Словом, он, как бы только этого и ждал, демонстративно, с вещами ушел жить в гостиницу «Образцового дома», а там как раз общедоступный депутат России — Деревяко.
— Галина опять приехала? — удивлен Ваха.
— Приехала, все на митинге и в телевизоре выступает. А Руслан у нее живет. Юша хотел сына образумить, а, оказалось, они уже зарегистрировали брак.
— Кто? — воскликнул Ваха.
— Руслан и Деревяко, и уехали, как супруги, в Москву. Видимо, Юша этого не вынес — сердце, умер. Так Руслан даже не приезжал, и Бааевы на похоронах не появились. Мария подала на развод. Я это узнала, потому что и тебе это предстоит. Уже вызывали в суд. Кстати, — Баппа уже обращается к деду, — ты, по-моему, станешь прадедом.
— Что? — словно не расслышал дед, а немного погодя: — А может, они сойдутся?
Новости явно встревожили Ваху. Он стал обуваться, намереваясь выйти, как мать сказала:
— По-моему, выборы в Грозном намечаются.
— С чего ты взяла? — оглянулся сын.
— А на нашем доме вновь написано «Дом проблем». Раньше, говорят, перед выборами это тетя Мотя сама писала, а теперь, мне кажется, это Кныш вытворяет.
— А зачем ему это? — вслух подумал Ваха.
— Чтобы объевшихся богатеев «Образцового дома» немного встряхнуть и дать понять, что не все у них гладко перед выборами и выбор у народа вроде есть.
— Вот это по-сталински, — вмешался Нажа. — Вот это похоже на Советскую власть.
— А ты, кажется, опять председатель избиркома, — добавляет мать.
— Нет уж, хватит, — возразил Ваха. Он устал, казалось, что после тяжеленного горного похода будет крепко, как и прежде, в Макажое спать, а городские новости растеребили нутро — он не мог представить себя отцом, потом думал о Марии, теперь еще выборы. Нет, только не это. Он не может и не хочет более быть рядом с политиками и политикой, среди этих большущих грязных денег и таких же людей. Лучше тихо жить в горах, покоряя их. Как его манят вершины! Как тяжело взбираться! Да сколько блаженства на высоте: чистый, прозрачный, легкий воздух, облака можно погладить рукой и вроде можно даже очистить небо, чтобы было светлее, а внизу — необъятная, прекрасная даль, и такая гармония природы: горы, леса, реки, ледники, будто проник в волшебство сказки и в ушах поет ветерок, как ласковая свирель, даже не хочется спускаться в тот злобный, уродливый мир, где столько фальши и лжи, и не только люди, даже дома поделены на «Образцовые» и не очень, в целом, общество — это «Дом проблем».
Пытаясь убежать от этого общества, Ваха до зари, пока мать и дед не проснулись, бежал в горы, оставив записку «иду на Хиндойлам», чтобы не волновались.
Хиндойлам — это не гора, а горный хребет, расположенный не как остальные Кавказские горы — с востока на запад, а перпендикулярно им, то есть с севера на юг. Это уникальное природное творение высотою более трех тысяч метров над уровнем моря, с восточной стороны которого Макажойское нагорье и альпийские луга, и вдруг, резко, словно ножом провели, вот такой тектонический сдвиг пластов — двадцатикилометровая почти строго вертикальная отвесная стена высотою до километра, по которой смельчаки (есть тропа) иногда поднимаются, а вот спуститься по ней невозможно. А уникальность хребта в том (она и в названии), что этот хребет служит водоразделом. С запада на Макажойском нагорье речки маленькие и текут они на юг. А вот за отвесной стеной Хиндойлам, там иной, почти вечнозеленый мир густых лесных массивов. И там по просторным ущельям течет полноводная черная река Шаро-Аргун, и в нее впадает светлая, почти белая река Келойахк. С высоты Хиндойлам видно, как белая ленточка вливается в черный клокочущий поток, и еще долго, пока не скроется за скалой, эта ленточка светлою полоской держится, как безгрешные, наивные годы детства, а потом, как взрослая жизнь, вся во лжи, лицемерии или приспособлении, весь поток мутный — это могучий, дерзкий, целебный Аргун.
А Хиндойлам — это не только водораздел, этот хребет оказал влияние и на местный социум. Так, между Макажоем и Нохчи-Келоем, что разделены хребтом, по прямой всего километров десять-пятнадцать, но в горах прямых дорог нет, и доступ непростой, и, наверное, поэтому — села вроде соседние, а диалект все равно чувствуется. Да и о каком соседстве можно говорить, если не только на машине, но даже на тракторе-вездеходе из села в село не проехать, — только через Грозный, более трехсот километров (тоже вертикальные связи, как в России, — все через Москву), зато пешком можно. И, удивительное дело, чужой наверняка не поймет, а вот местные даже по виду узнают, кто с восточной стороны, то есть Макажойского нагорья, кто с западной — Аргунского ущелья. Макажойцы — люди с альпийских гор; здесь развито только животноводство, и пища, как у кочевников, — мясо, мол