— Пока подлинные революционеры страдают, — с некой претензией, кривя свое и без того изможденное лицо, Мастаев демонстративно осмотрел свой наряд, — в это самое тяжелое для народа время в наших министерствах бездна безобразий, — Мастаев ткнул пальцем в сторону оторопевшего хозяина. И пока тот попытался раскрыть рот, резво продолжил: — Наш президент-генерал вслед за Лениным говорит: «Худшие безобразники, бездельники и шалопаи — это наши министры, кои дают себя водить за нос всяким оппозиционерам, ставленникам Москвы».
— Я-я, — стал, как ранее Мастаев, заикаться министр, — я даже в Москве никогда не был.
— А ты и Грозный лишь недавно увидел, — резво продолжил Мастаев. — А президент-генерал только что заявил, что минюст и ревтрибунал отвечают в первую голову за свирепую расправу с этими министрами-шалопаями и с белогвардейцами-русскими, кои ими играют.
— Я-то и русский плохо знаю.
— Не перебивать, когда самого Ленина цитируют уста президента, а я передаю. Гм, — поправил голос Мастаев. — Подписав решение о выделении двух миллиардов на чистку Грозного и прочитав Положение о ЖКХ, о неделе оздоровления жилищ, я пришел к выводу, что мои подозрения (насчет полной негодности постановки этого дела) усиливаются. Миллиарды возьмут, распродадут и расхитят, а дела не сделают.
— Это на бумаге два миллиарда, а я получил всего один, — стал жалобиться министр, а Мастаев как будто не слышит:
— В Грозном надо добиться образцовой чистоты (или хоть сносной для начала), ибо большего безобразия, чем «чеченская грязь» в первом «Образцовом доме» и представить нельзя. Что же не в «Образцовых домах»?.. Кто отвечает за эту работу? Только ли «чиновники» с пышным чеченским титулом, ни черта не понимающие, не знающие дела? Бездельники!
— Я не бездельник. Работаю. А может, я вам хороший костюм куплю?
— Что?! Во-во, взяточники, казнокрады! Предатели революции. Ведь верно наш президент по-ленински сказал: «Наши дома — загажены подло». Закон ни к дьяволу не годен. Надо в десять раз точнее и полнее указать ответственных лиц и сажать в тюрьму беспощадно». ПСС, том 53, страница 106.
— Что значит «том»? — растерян министр.
— Из вашего уголовного дела.
— Пятьдесят три тома?!
— ПСС — всего пятьдесят пять.
— Я понял. К вечеру я вам дам пятьдесят пять миллионов.
— Что?! Но-но-но! Вот министр! Вы думаете, что мы будем покупать или продавать честное дело нашей революции?
— Нет-нет. Вы не так поняли. Я тоже честный коммунист, до сих пор храню партбилет.
— А совесть? — перебил Мастаев. — Мало того, что вы «загадили подло» весь город. Сами погрязли во взятках. Вы позарились на святое, на чужую квартиру, где искусство, культура, музыка. Посмотрите, посмотрите, вам не совестно, на такой музыкальный инструмент, на фортепьяно вы поставили гору посуды, грязной посуды, словно это сервант, — Мастаев уже в зале Дибировых. Он взял рюмку с инструмента, понюхал, осмотрел. — Фу, пьянствовали! Чеченец-министр! Нет, чтобы молиться.
— Я молюсь, клянусь, молюсь.
— Так вы верующий или коммунист?
— Ну, понимаете, — замялся министр, — современный верующий.
— Понимаю, коммунист, молящийся деньгам. Будет доложено президенту.
— Не губите! Только-только на ноги встал. За должность столько отдал, весь в долгах. Сколько хочешь? Скажи.
— Молчи! Революцию не купишь! Из-за таких, как ты, свободы и государства нам не видать.
— Я за свободу!
— Хоть чужую квартиру освободи. Немедленно!
Только на улице Ваха понял, как он вспотел. К своему удивлению, этот разговор теперь не казался ему фарсом, тем более авантюрой. Такова реальность, и еще неизвестно, как все обернется.
Раздумывая над этим, он даже не заметил, как машинально очутился в чуланчике. И, словно очнулся, он оторопел: на его диване сидит Мария с книгой в руках. Сколько он об этом мечтал, а случилось как. Он слова, как и прежде, вымолвить не может. А она встала, красивая, высокая, стройная, в самой девичьей зрелости. И Ваха чувствует, что она крепче его, здоровее его и даже, кажется, стала выше его. И она это подтвердила своим печально-тревожным вопросом:
— Ваха, как ты исхудал!
— З-з-здравствуй, — только это сказал он. В это время, видимо на голоса, появились из кухни Баппа и Виктория Оттовна. — У меня процедуры, — нашелся Ваха. Как появился, так же неожиданно ушел.
Далеко Ваха не мог уйти. Долго стоял у «Дома моды», поджидая маршрутку. Он хотел думать о прекрасном, о любви, о Марии. Однако этот некогда красивый, цветущий, многолюдный перекресток, самый центр, рядом базар, теперь обезлюдел. Всюду грязь, мусор. А редкие прохожие очень угрюмы, подозрительны. И он вырос в этом месте. Ни одного знакомого лица, и вдруг кто-то крикнул.
— Мастаев! Ваха! Это ты?! — он тоже вряд ли узнал бы Самохвалова — так директор типографии изменился, будто под стать городу поизносился. И надо было сказать что-либо иное, да Мастаев, как обычно, ляпнул что на уме:
— Вы еще не уехали?
Вместо радостного блеска в глазах вмиг лицо Самохвалова исказилось страданием:
— Я здесь родился, вырос. Мои родители здесь похоронены, — на последнем слове его голос задрожал. — И ты о том же, — он в сердцах махнул рукой, не прощаясь, тронулся, как показалось Вахе, сгорбившись более прежнего. А Вахе хотелось Самохвалова догнать, извиниться, да не было сил. Были бы силы, он бы точно из этого осеревшего города хоть куда уехал бы, до того здесь чувствуется больная атмосфера. А он с трудом добрался до больницы, буквально свалился на кровать, а над ним доктор:
— Мастаев, в диспансере ныне многого нет, зато есть покой, который тебе крайне необходим. А там, — он указал в сторону окна, — очень много проблем. С твоим здоровьем с ними не справиться. Выбирай.
Выбирать не пришлось. Ночью резко поднялась температура, он стал бредить. Так получилось, что в эту ночь дежурного врача не было (в отличие от туберкулезников, врачи убывали, условий для работы нет) и тогда кто-то из пациентов поделился своими лекарствами.
Под утро Мастаеву стало легче. Когда он очнулся, вспоминал, что вроде бы видел во сне Митрофана Аполлоновича. Он подошел к окну. Тубдиспансер на возвышенности, днем почти весь город видать, а теперь какой-то мрак и лишь редкие-редкие огоньки, такие жалкие и слабые, что даже звезды на небе ярче горят.
«Кныш здесь», — отчего-то подумал Ваха. Что-то извечное, порой доброе, порой враждебное и противоречивое, крепко, как казалось ему, связывало его с Митрофаном Аполлоновичем. И Ваха уверен, что, знай Кныш, где он сейчас он, обязательно навестил бы его. И если не отвез бы на лечение в Москву, то лекарства для него точно достал бы.
С этими мыслями до зари Ваха уснул. Был уже утренний обход, когда его разбудили:
— Ваха, к тебе посетитель. Какая-то почтенная дама, кажется, русская. Но по-чеченски вроде бы понимает.
Мастаев сразу догадался — Дибирова Виктория Оттовна. Боже! Что же он натворил? Аж сердце чаще заколотилось.
— Ваха, огромное спасибо!.. Я, мы так тебе благодарны. Даже Кныш вроде к президенту ходил — без толку. А ты!
— Митрофан Аполлонович в Грозном?
— Да, — Виктория Оттовна как-то смутилась. Разговор у них не клеился, и это понятно. Они еще много раз друг друга поблагодарили, все время прощаясь.
Обычно после таких посещений Ваха шел в свою палату и из окна, где-то завидуя, взглядом провожал своих уходящих родственников. А что он видит сейчас? Правда, далеко, лишь очертания, да общий контур: у самых ворот Дибирову поджидают две роскошные черные иномарки. Из первой вышел мужчина с пышным букетом цветов. Он ниже Виктории Оттовны — похоже, Кныш, хотя точно утверждать невозможно. Из второй машины вышла вооруженная охрана. Таким важным Кныша Мастаев и представить не мог. А мужчина, вроде Кныш, вручил Дибировой цветы и, открыв дверь машины, настоятельно просил ее сесть. Ваха не стал досматривать эту сцену. Он ничком бросился на кровать, пытаясь спрятать больную голову в слежалой, вонючей, куцей больничной подушке, а в ушах прокуренный голос Кныша: «Теория Маркса и Ленина научила видеть под покровом укоренившихся обычаев, политических интриг, мудреных законов, хитросплетений учений классовую борьбу — борьбу между всяческими видами имущих классов с массой неимущих». ПСС, том 2, страница 80».
— Сволочь, замолчи! — вдруг на всю палату заорал Мастаев. — Ты предатель, предатель! — кинул он подушку в окно. Словно этого ждали, совсем рядом в ответ тяжелая пулеметная очередь. Пока в небо. Может быть, свадьба.
Снег на голову — вот так вроде как неожиданно, но в календарные сроки — в Грозный пришла настоящая, на редкость суровая зима. Центрального отопления в городе уже который год нет. В тубдиспансере пытались с помощью электронагревателей поддержать тепло, однако генератор не выдержал — сгорел.
Одетые в пальто медработники ходили по палатам, разводили в бессилии руками. Нет, они никого не выгоняли. Да понято: туберкулезнику нужны тепло, уют, покой. И что Мастаеву? Его кризисный период уже вроде бы миновал, а что делать вновь и вновь поступающим, ведь туберкулез — болезнь неимущих. Сколько их нынче в Чечне?
В приватизированном чуланчике, который теперь можно было назвать родным домом, Вахе было ненамного лучше: отопления тоже нет. Изредка подается напряжение, да такое, что спираль электронагревателя даже не краснеет: экономика республики доведена до ручки. В этих условиях Ваха не вытянул бы. Хорошо, есть дед Нажа, есть родовое село Макажой, там много дров в лесу. И там, в горах, никогда не уповали на политиков, президентов и их экономические интересы. Там, в горах, все просто: как ни горбаться — все бедно, зато свободно. И если руки-ноги работящи — лучше жить там, чем суетиться в больших городах. Ну а в тяжелую годину сам Бог велел держаться родных мест.
Макажой! Альпийские луга, бесконечные, величественные горы. Кристально чистый, несколько разряженный воздух, сухой климат, родниковая вода. Натуральное питание. И солнце, солнце почти круглый год, потому что налитые влагой и свинцовой гарью выбросов тяжелые тучи так высоко не оторвутся от грешной земли. А над альпийскими лугами все прозрачно, лишь белоснежные, легкие перистые облака стройными стайками, как праздничные гирлянды, украшают бездонное высокогорное небо. «Вот здесь надо бы построить противотуберкулезную лечебницу, — о своем думает Мастаев, а потом добавляет: — Я обязательно это сделаю».