Дом родной — страница 14 из 89

Но, как это бывает в несмелой юношеской любви, Петяшка стал более стеснительным с того времени, как в нем зародилось чувство. И в пору наибольшей влюбленности он стал чуждаться Зойки. Он ведь всегда был человеком самокритичным и рядом с Котькой Шамраем безо всякой борьбы пасовал. Шамрай был парень напористый, но тут Зойка не раз выливала целые ушаты холодной воды, охлаждавшие его физкультурную натуру. Так они и разошлись после окончания школы, не только не поставив точки над «и», но и не сделав ни одного вразумительного шага, чтобы выяснить отношения.

Было, правда, еще одно лето…

Зуев улыбался… Он даже вздрогнул, когда мать спросила громко:

— Да ты что улыбаешься? Обрадовался тоже…

«Она перед этим что-то сказала?» Да, он спросил, не вышла ли Зойка замуж. А мать ответила. Что она ответила? Он так замечтался, вспоминая их провожанья… Ну да, мать сказала, кажется: «Женилась девка. И ребеночек у нее…» «Неужели Портос обскакал? Ага, то-то он был такой надутый сегодня…»

Мать смотрела на сына как-то странно.

— Что же, как они живут? Ладно?

— Ах ты ж, боже ж мой! Он ничего не знает! Никто не сказал тебе? — Она хлопнула руками о передник.

— Не понимаю я. Что с Зойкой? Жива она или нет? — спросил он, подумав, что ошибся сегодня в цехе.

— Да жива, жива… Немецкий сынок у нее, понимаешь?

— Какой?

— Ну, с фрицем прижила. Ты что же?… Я думала, и без меня узнаешь. Никто и не сказал тебе? Думала, может, сам зайдешь к ней. Друзья ведь были… — Голос матери дрогнул. — Может, и в правду сама она тебе лучше всех объяснила бы, как это получилось…

Зуев вскочил с постели:

— Мать! Это что — шутка? Зачем? — Он сам не узнал своего голоса.

— Какие тут шутки, — сердито ответила мать. — Да ну вас, не веришь — сам сходи, погляди. Мальчонка уже ходит, разговаривает. Не ведаю, по-какому только бормочет…

Зуев стал быстро обуваться.

— Куда?

— К черту, — швырнул он папку. Бумаги рассыпались.

— Не чертыхайся, не чертыхайся, — прикрикнула мать.

Зуев топнул ногой, никак не влезавшей в сапог. Затем стал ходить взад и вперед по горнице. Мать вышла из дому, тихо притворив за собой дверь. Немного погодя приоткрыла ее:

— Пойдешь?

— Никуда я не пойду, маманя.

— Ну вот и хорошо. — И сразу исчезла.

Капитан прильнул разгоряченным лбом к окну.

На фабрике мерцали огни. По пути, громыхая, шел тяжелый эшелон с лесом…

«Так вот что нашел ты у себя дома…» — подумал он горько.

На его молодую жизнь выпало немало горьких разочарований. Он привык свято верить установленным правилам. Уже в начале войны на кровавом опыте сотен тысяч жизней своих соотечественников увидел, что гордые, приятные слова о том, что мы не хотим никакой чужой земли, но и свою не собираемся отдавать, — не всегда и не сразу сбываются. На поверку они оказались правильными лишь наполовину. Во время ожесточенных бомбежек в Гомеле, Чернигове, и Курске он не раз хриплым голосом напевал песенку из популярного фильма: «Любимый город может спать спокойно…», заканчивая ее матерщиной по адресу киношников и поэтов, посмевших перед самой войной так нагло обманывать народ. Молодые ребята — откуда им было знать, что песенки не всегда точны, а лозунги не сразу сбываются? Они способны увлечь, успокоить, поднять за собой людей, но не сразу, не вмиг они исполняются историей. Ему самому приходилось отдавать пядь за пядью эту священную, родную землю. И миллионам людей тоже. По долгу службы, дисциплины и по привычке, с детства привитой рабочей средой, он уважал своих начальников и верил в них. Но с какой горечью пришлось узнать, что некоторые из них в первые дни войны оказались растяпами и трусами… Одни ушли с постов, а некоторые — из жизни, отнюдь не окупив поражений своей кровью; он видел панику и бегство людей, которым никак не следовало бежать; наконец, он узнал о позоре плена своих собратьев — этого предпоследнего перед смертью, но более тяжелого, чем самая худшая смерть, состояния человека на войне. Но эти горькие думы всегда, почти всегда уравновешивались и во сто крат перекрывались другими, действительно мудрыми лозунгами и делами, титаническими усилиями народа-героя, тяжелым, кровавым подвигом воинов, разумными командами и личным примером овеянных народной славой полководцев.

Поколению Зуева, которое вошло в войну лишь чуть-чуть перевалив на третий десяток, многое показалось неожиданным, разочаровывающим, неправильным. Эти люди привыкли ко всему готовому, что начало уже перед войной складываться в стандарты общественной жизни и социалистического быта. Они были здорово подкованы в комсомоле политически и культурно и неплохо подготовлены советской школой. В массе своей они считали себя революционерами. И не зря считали. Но многие из них, еще не обученные самой великой школой — жизнью, заскользили и заспотыкались на первых ее тяжелых ухабах; а другие, более стойкие, пройдя первые испытания, все же не могли привыкнуть к катастрофам. Страшные трудности деятелей большевистского подполья и ошеломляющие подвиги героев гражданской войны были знакомы им по рассказам, похожим на увлекательные сказки, да по книгам. Они выглядели так красиво и заманчиво в кинофильмах! Но теперь жизнь повернулась своей обратной стороной, и, видимо, не всем, жаждущим подвигов, было суждено выдержать неясность и запутанность обстановки, неизвестность и неожиданность действий врага и необъяснимые поступки своих людей. Все это одних пугало, рождало страх, недоверие, сомнение, другим же было дано преодолеть это сразу и действовать без оглядок и колебаний. То были либо стихийные герои, либо убежденные бойцы. Но день за днем партия своим могучим организующим влиянием делала героями десятки и сотни тысяч обыкновенных, средних людей. В этом и был секрет победы!

Был среди них и незаметный герой, пехотный комбат, потомственный пролетарий Петр Карпович Зуев. И он испытал горечь отступлений и разочарований… Но они не сломили его. Тяжелую ношу облегчало то, что ее разделяли все честные граждане его страны. Причины всех тех чудовищных препятствий, которые выпали на долю его поколения, осмысленно, организованно вскрывались партийной мудростью, указывавшей в самых тяжелых, казалось, безвыходных, положениях на зерна будущей победы. И миллионы разных по духу людей мужественно дрались, становясь под знамена партии Ленина. Не по летам умудренный войной, Зуев не просто знал, а всем своим естеством чувствовал, что сила народа — в его единении вокруг партии и ее руководства. Это убеждение подсказывал и опыт пехотинца. В первой шеренге на марше идти легче, чем в середине, а последнему всегда приходится трусить рысцой, а то и безнадежно отставать. Зуев не вырывался вперед, но и никогда не был в хвосте.

А вот теперь на него одного свалилась эта совсем нечаянная, чудовищная, несправедливая беда. И он обессилел, поник перед нею. Может быть, потому, что сейчас он был один, совсем один. Даже мать и та ушла…

Да, да, ему не привыкать переносить удары судьбы. Были такие испытания, которые могли бы раздавить и самые сильные натуры. Но он их выдержал с честью. Он вспомнил фронт 1941 года, частые зенитные хлопки в небе, оглушительный грохот вражеских авиабомб, звон в ушах и гарь взрывных газов, от которых першило в горле и вылезали из орбит глаза. Вспомнил отчаянные атаки, нехватку патронов и гранат… На Днепре, в седьмой атаке возле Речицкого моста, он лежал в песках и слушал рокот приближающихся танков. Хотелось руками разорвать грудную клетку, вырвать собственное сердце и швырнуть его под лязгающие гусеницы как противотанковую гранату. В последний момент прибежали комиссар полка и с ним четыре коммуниста. Они несли в обыкновенных веревочных «авоськах» бутылки с горючей жидкостью и с широкими длинными лучинками, прижатыми к холодной зелени стекла обыкновенными аптекарскими резинками. Смешные бутылки!

Но в седьмой атаке от них, этих бутылок, заполыхало пять фашистских танков.

— Русь-коктейль! — орали фрицы, выскакивая из горящих машин.

Он вспомнил самолеты со свастикой, осиные талии «мессеров» — длинных, вертлявых ос, склепанных из дюралюминия всей Европы.

А часто им навстречу летели на фанерных самолетах наши соколы.

— Русь-фанер, русь-фанер! — кричала в листовках и орала в рупор какая-то белогвардейская глотка.

— Йован на дубе летит, — через фашистский радиоусилитель насмехались враги.

— Мы вас учим воевать, — спесиво цедило сквозь зубы пленное прусское офицерье еще задолго до сдачи в плен Паулюса.

— Учителя, сукины сыны! — истерично кричал комиссар полка…

— А как же? Конечно, учителя! — спокойно говорил полковник Корж.

Зуев опять прильнул горячим лбом к холодному стеклу.

«Все было: и слезы, и отупение, и невероятная матерщина, которой «освежались», как гнилой водой из болот Полесья и Налибокской пущи…»

И все же там ему казалось легче. Он был не один.

А здесь?

Вошла мать.

— Ну, отошел немного? — спросила она холодно.

— Пока мы воевали, они тут с фрицами… — он скрипнул зубами, глотая обидное фронтовое словцо. Он бы сейчас хлестал ее по щекам, топтал ногами, эту изменницу проклятую…

— Как она посмела? — вырвалось у него горько.

Мать вдруг холодно и твердо спросила:

— А как вы посмели добежать до Волги? Как? Говори!

Она так и не дождалась ответа и ушла за свою перегородку, откинув ситцевый стираный полог.

Петр Зуев захлебнулся от оскорбления и чудовищной несправедливости этих слов, особенно тяжелых в устах дорогого человека.

«Что они знают о наших страданиях, солдатских смертях и ранах? Одни отсиживались в тылу, другие забавлялись тут под фашистской оккупацией… Устроились, стервы…»

И вдруг тихий голос матери раздался из-за полога:

— Мы рожаем вас, мы хвалимся: сын, сын-кормилец, сын-защитник. И вот он вырос, сын — защитник родины! А вас, пленных, гнали через наш поселок. Сотнями, как баранов. Ты увидел бы тогда глаза матерей…

И она говорила, говорила о пленных, о трусах. Говорила и о подпольщиках, партизанах, фронтовиках, о госпитальных мучениках и штабных шаркунах. И Зуев, потрясенный, молчал. Эти люди — все они были и его народ, только разные его категории, группы…