Дом родной — страница 33 из 89


7 августа. Долго не заглядывала в дневник. Болят руки. Не высыпаемся. Уже три недели мы роем и роем землю. Сегодня утром бригады нашей тысячи вышли на свои места еще до восхода солнца. Начали работу без команды, как все эти дни. Стремимся выполнить полудневную норму в прохладе. Часов в девять вдоль эскарпа началась тревога. Где-то на юге и на севере прорвались немцы. Нам надо уходить, чтобы не попасть в окружение.


8 августа. Мы в окружении… Прорывались всю ночь далекие зарницы. На западе еще со вчерашнего вечера все явственней слышен звук канонады. Надька отбегает в сторону и прикладывает свою шевелюру к земле. Говорит, что очень хорошо слышны пушечные выстрелы. А город С., возле которого мы рыли землю, — Смоленск. И никакая это уже не военная тайна. Он уже у немцев.


9 августа. Шли всю ночь. Часа в два ночи мы вышли на шоссе и влились в колонну войск. Армия движется тихо, никому не разрешают курить и зажигать спички. Только каждый час колонна останавливается и подолгу стоит. А затем шепотом подается команда. Все встают, движутся быстро, а иногда и бегом. А потом снова остановка. Тихо. Падают звезды. Зарницы выстрелов. Пахнет гарью. А когда прильнешь к земле, виден на звездном небе холмистый горизонт. Оказалось, это кучи соломы после комбайна. Снова команда, звон оружия, холмы, гарь и далекий, далекий гул… Надька мне по секрету сообщила новость: за час до того, как мы вышли на шоссе и соединились с армией, у нас была остановка снова на комбайновом поле. Все сразу повалились на кучи соломы. Кое-кто храпел. И Надька говорит, что сама видела, как старший лейтенант, накрывшись плащ-палаткой, долго лежал и плакал. И делал вид, что по карте и компасу выверяет маршрут… Когда я спросила Надьку, откуда она знает, что он делал под плащ-палаткой, она смутилась и отошла прочь. Видно, не такой уж он стратег… Хотя, когда вывел нас на шоссе, выпятил грудь и затянулся ремнем. А на первом же привале, на заре, очень деловито чистил и смазывал свой пистолет. Ночью мы прошли по мосту. Старший лейтенант первый раз за всю войну заулыбался и сказал, как мальчишка: «Девочки, не горевать! Сейчас, когда мы форсировали Днепр, — все будет в порядке. Теперь мы как за мамин подол ухватились!» Мы даже удивились, каким он оказался веселым, наш стратег. Через час, как только взошло солнце, сзади нас раздались пушечные выстрелы, пулеметные очереди, а затем несколько больших взрывов. Колонна ускорила шаг. Затем вдоль дороги промчалось несколько машин. На передней стоял на подножке какой-то начальник с длинной шевелюрой и держал в руках два пистолета. Армейцы говорят, что к переправе подходили немецкие танки и мост наши взорвали. Где-то слева всю ночь разгорались пожары. Неужели там уже немцы? Мы второй день уходим от окружения. А как же те, кто не успел перейти Днепр по взорванному мосту? А лейтенант говорил, что позади всех отступают самые храбрые. Они называются прикрытие, или арьергард… А кто же прикрывает их, если те, кого они прикрывают, взорвали у них перед носом мост? Страшно подумать… А тот, с шевелюрой, с двумя пистолетами и грозными бровями, мчавшийся вперед, — тоже самый храбрый?..»


Дальше в дневнике шел большой пропуск в датах, а страница до конца была не дописанной и очень испачкана грязью и пятнами от дождя или слез.

Перевернув страницу, Зуев прочел длинную запись о смоленских пожарах 8 августа, о выходе подвышковских парней и девчат из «окружения». Девчонки на войне быстро освоились и так и сыпали военными словами: «марш», «атака», «охранение», но чаще всего — «окружение».

Почерк в тетради стал более крупным и неразборчивым…


«14 августа. Прорвались. Я уже дома. Последние дни у меня очень болит плечо. 20 дней мы не выпускали лопат из рук. Натертые в первые же дни волдыри так и не сошли. Они стали кровавыми. На них снова нарастали новые волдыри, а затем ладонь стала как панцирь у черепахи. «Черепашки мои», — говорил всем наш старший лейтенант.


15 августа. Я доскажу, допишу, конечно, хотя все это страшно. Очень страшно потому, что непонятно. Я ведь это пишу не для себя, а для моих мушкетеров. Только вот где они сейчас — не знаю. Увидимся ли мы когда-нибудь? Даже днем, чуть зажмурю глаза, — и вижу ночь, и слышу тихий топот тысяч людей, скрип повозок и позвякивание оружия. Очень мало машин. Тихо мы выходили из окружения. Утром, когда стало светать (не помню, было ли это на третий или на четвертый день), подъехал верхом большой командир с двумя шпалами и очень ругал старшего лейтенанта — зачем ведет «это бабье» вместе с войсками. Он кричал: «Чего вас черт здесь носит!» — «Мы рыли противотанковый ров почти месяц!» — закричали самые смелые девчонки. «Кому он нужен, ваш ров?!» — и он длинно выругался. Все вдруг затихли. Как будто сломались. Нас подняли и повели в сторону от шоссе какой-то извилистой полевой дорогой, среди тихих и печальных полей. И только мы ушли в лесок, как на шоссе началась жуткая бомбежка и стрельба. Мы в страхе бежали по лесу, многие заблудились. А лесок оказался совсем маленьким.

Нам сказали, что бежать дальше не надо. До вечера будем спать, а ночью опять пойдем. Когда совсем затихла бомбежка на шоссе, наши ребята стали бродить по лесу. А мы с Надькой сидели под березкой так тихо, как ребятишки в темной комнате, хотя кругом была оранжевая листва — точь-в-точь как у Левитана. Природа как бы замерла. Только тихо-тихо шелестели листочки и даже ветерок был какой-то сладкий. «Здесь вчера или ночью тоже была бомбежка», — сказал незнакомый парень, проходя мимо. Мы пошли с Надькой бродить по лесу. Несколько разбитых машин и воронки возле них с вывороченными березками. А ближе к шоссе маленькие свежие холмики… очевидно, могилки. Мы с Надькой вышли на другую сторону рощицы. С опушки леса мы долго смотрели на волнистые дали. Наступит ночь, и мы побредем туда — домой… Удастся ли нам выйти из окружения?

Вдруг Надька схватила меня за руку и шепнула; «Смотри!» Шагах в пятнадцати от нас, посреди скошенного клевера, распластался человек. Нам вначале показалось, что он ползет к лесу. Он был в красноармейской одежде, и мы не побежали от него. «Раненый», — шепнула Надька. Оглядываясь на небо, нет ли вблизи самолетов, мы пробежали несколько шагов по открытому полю. Красноармеец был убит и лежал лицом к земле. В маленькую ямку на худой шее набежала вода. «Как будто и мертвые потеют», — жалобно сказала Надька. А на висках блестели седые капельки росы. Мы долго стояли над ним, боясь пошевельнуться. А затем решили похоронить его. Взяв тело за пояс, мы перевернули его на спину.

«Патрон, индивидуальный патрон!» — шепнула Надька. Стоя на коленях, она достала из бокового карманчика его брюк черную штучку и, быстро развинтив ее, прочитала: «Москва, студент 1-го курса медицинского института Владимир Ухлин».

«Посмотри в кармане. Документы», — сказала Надька. Я нагнулась, и теплый, сладкий запах резко пахнул мне в лицо. В кармане гимнастерки были комсомольский билет и маленький блокнот. Мы взглянули друг на друга и быстро поднялись с колен. Взяв у меня комсомольский билет, Надька сказала:

— Оказывается, он совсем молоденький был.

— Маленький какой, — сказала я, не понимая, зачем говорю это. Мы не заметили, как в это время к нам подошли несколько наших ребят. Один из них ответил мне:

— Нет, он совсем не маленького роста и, может быть, даже выше среднего. Просто наповал убитый здоровый человек за сутки испаряется наполовину. Ведь в каждом из нас девяносто процентов воды…

Как они могут так спокойно говорить об этом?

Но ребята уже тащили из лесу изрешеченную осколками, окровавленную красноармейскую плащ-палатку. Мы перекатили на нее то, что было когда-то молодым студентом 1-го курса медицинского института, и понесли в лесочек. Завернули его в плащ-палатку и закопали в воронке от авиабомбы. Мы с Надькой легли под березкой на опушке. Немного поревели. Затем я раскрыла его блокнот. Там были стихи и фотография.

— Прочти, — сказала Надька.

Я стала читать… А она, моя фронтовая подружка, кусая травинку, смотрела в небо.

Работай всю жизнь, не знай передышки,

Гони разум ввысь.

Чтобы вложить и свою мыслишку

В мира огромную мысль.

Это было написано на оборотной стороне небольшой фотографии, на которую я и сейчас смотрю у себя дома. Милое лицо. Из майки выглядывают такие мускулистые руки, как у Шамрая. Хорошие гордые брови и большой подбородок. Выражение глаз на любительской темноватой фотографии трудно понять.

В блокноте было пять или шесть стихотворений.

— Отдай его мне на память, — попросила Надька. — А фотографию, если хочешь, храни сама.

Из блокнота я запомнила только лихое начало:

В такой стране, где бьет ключом работа

И где теперь нелепо умереть,

Где множатся социализма роты,

В такой стране нельзя душой стареть.

…Не постарел. И Надька вроде не постарела… А я? Не знаю… Но почему кажется мне, что от тех журавлей, которых мы видели с Котей той весной, прошла уже тысяча лет?

Завтра мы с Надькой идем на работу. В нашем тубсанатории уже несколько дней военный госпиталь. И сегодня нас приняли нянечками».


Зуев не стал внимательно читать Зойкину исповедь за месяц ее пребывания в госпитале. Он улавливал из многих страниц только какую-то общую черту отупения. «Стала привыкать к страданиям окружающих людей», — прочел он в одной записи.

В половине сентября фронт приблизился и к Подвышкову. Были сданы Киев, Чернигов, Гомель. Родные места стали прифронтовой полосой.

Его внимание в дневнике Зойки остановила только запись от 21 сентября 1941 года. Эти страницы он прочитал дважды. Все в них даже ему, бывалому фронтовику, прошедшему больше трех лет суровых испытаний войны, казалось там новым и малопонятным. Зойка писала о первом дне оккупации. А фронтовику Зуеву приходилось видеть только вооруженных врагов, их маленькие фигурки, перебегающие от кочки к кочке, или немцев-пленных, или поверженную фашистскую Германию. Но он, бывалый солдат, сам никогда не видел немцев-завоевателей, немцев-«господ» такими, какими их воспитал фашизм.