Дом родной — страница 40 из 89

Оба Зуевы — большой и малый — слушали эту поучительную быль каждый по-своему.

Майор долго молчал, сидя над своим сундучком. Затем повернулся к младшему:

— Слыхал?

— Чего? — не понял Сашка.

— Про этих двух. Который из них тебе больше по сердцу?

— Ну, тот, который бузил все… А того, подхалима, я бы сам с нашими хлопцами… на петлю бы его…

— Так вот, те камни, и ядра, и шрапнели, и черепки, и стрелы — это все Иван Яковлевич Подгоруйко собирал. Всю жизнь, по камешку. Учитель это наш любимый… А вы из рогатки… Эх, ты! — Зуев щелкнул братишку по лбу.

Сашка глядел виновато моргающими глазами.

— Ну как? Кто вы есть после этого?..

— Изменники? — с ужасом спросил меньшой.

— Ну что ты его так… ведь не знали хлопчики, — смилостивилась мать, увидев вспотевшее, удрученное лицо Сашки.

— Конечно, не знали. Мы обратно соберем… все соберем, — бормотал Сашка. — И это все тоже он понаходил? Тот, которого повесили?

— Запомни: Иван Яковлевич Подгоруйко. Так его звали. Запомни, Сашка. И всем ребятам расскажи. И пионердружину соберите. Я приду. Если захотите, много вам о нем расскажу. Может, вы и пионеротряд его именем назовете. А может, и школу… А это все, что тут есть, — это я собирал, — широким и немного горделивым жестом показал Петр Зуев на свою сокровищницу.

— Ну да? — недоверчиво покосился на брата Сашка.

— Вот хоть мать спроси, если не веришь.

Мать согласно кивнула головой. Сашка, удивленно моргая, смотрел на брата. — А зачем?

— Для истории. Это как книга… понимаешь? Старинная книга земли. По ней мы читаем все, что было.

— Все, все знаем?

— Ну, не все, как, скажем, теперь по газетам, журналам. Но все же многое узнаем. Вот взгляни на этот камень. Ты бы его даже и для рогатки не взял: неровный, кострубатый… А десятки тысяч лет тому назад это был наконечник стрелы. А теперь, смотри, вот тоже камень, но он уже гладкий, как голыш на берегу моря. Там, на стреле, человек умел только откалывать по кусочкам, а вот он уже научился шлифовать.

— Молоток, — произнес Сашка.

— Правильно. И не только шлифовать, но и сверлить. Видишь, дыра для рукоятки. А вот смотри, Это что?

— Черепок? — неуверенно сказал Сашка.

— Правильно. А знаешь, сколько ему лет, этому черепку?

Сашка отрицательно замотал головой, не спуская глаз с брата.

— Может быть, сотни две, а то и побольше, — брякнул он наугад.

— Эх, ты, первобытный ты парень. А еще из рогатки пуляешь. Видишь, вот их сколько. Сейчас мы сложим. Смотри, получается один бок посуды. Пролежала она, эта посуда, в земле тысяч десять лет, не меньше. Вот так… — неожиданно оборвал свою лекцию по археологии Зуев и захлопнул дверцу сундучка перед разочарованным Сашкой. И как тот ни просил его, он оставался неумолимым.

— Вот соберете все, что разбросали из этих своих рогаток, тогда другое дело. Я вам все расскажу.

Но Сашку трудно было прельстить далекими перспективами. Сила человеческого разума, а может быть, и слабость его заключается в том, что, раз познав что-нибудь, он хочет сразу владеть результатами своего познания. Ему вынь ли положь сейчас, сию минуту, то, о чем он раньше не знал, но в чем уже прозрел. И пока Зуев снимал сундук со скамьи, Сашка уже заполз под кровать и выкатил ногой два каменных и одно чугунное ядро. Вылезая оттуда с победным видом, он держал в руках глиняную трубку и железные осколки.

— Нашел секиру под лавкою. Петяшка эти ядра с Попова Яра на себе таскал, — засмеялась мать, с интересом слушая их беседу.

— А это я знаю что, — заявил Сашка брату, — эти ядра турецкие. Из них турки прямо в Богдана Хмельницкого палили.

— А вот и врешь. Богдан Хмельницкий с турками и не воевал. Он у них в плену был два года. Языку ихнему научился.

— В плену? — удивленно спросил Сашка. — Как этот наш Шамрай, который со звездой на спине? А как же из этой трубки курили?

— Вот сюда, в это отверстие, всовывалась вишневая, просверленная раскаленной проволокой трубочка — чубук называется. А глиняный набалдашник набивался табаком.

— А почему вишневая? — добивался неугомонный Сашка.

— Ну, тебе все знать нужно. Любили казаки почему-то вишневые чубуки. А почему — и сам не знаю. Вот будешь изучать историю, сам докопаешься. Будет твое научное открытие.

— Это чего? — спросил Сашка.

— Хватит, хватит вам, — с улыбкой сказала мать, отбирая у Сашки трубку. — Твоей истории он не выучит, а курить в два счета выучится. Я уж ему один раз уши за это трепала. Довольно вам, пошли спать.

Уложив Сашку и убедившись, что он уснул, мать подошла к Петру:

— Это хорошо, что ты с хлопчиком так поговорил. Ему как раз мужской глаз нужен. Сиротка.

Зуев задумался:

— Маманя… Ты это тоже ведь для Сашки об этих двух рассказала?

— И для Сашки и для тебя, начальника, — хитровато улыбнулась мать. — Говорят у нас на фабрике: «Вот, Степановна, сын у тебя большую пользу может вдовам да сиротам произвести… И большой вред — тоже. Гляди, говорят, Степановна, чтоб он у тебя не бюрокра-а-тился… И не одним языком работал».

Помолчали.

— Так повесили фашисты Ивана Яковлевича? — задумчиво переспросил военком.

— Повесили.

— А тот? Бургомистр? Где же он?

— А кто ж его знает? Ох, не терплю я этих пустозвонов. На словах у них одно, а на деле…

— А где же третий? — вдруг спросил сын.

— Какой еще третий? Третьего не было…

— Был. Ну, такой, как дядя Кобас или как секретарь наш Швыдченко, что в партизанах комиссарил. Или хоть такой, как я. Да хоть и ты сама.

— Да что я?

— Знаю, знаю. Подпольной связной была. С партизанами…

— И чего там!.. Под видом с телкой в лес, а обратно — листовки… Только и делов…

— Вот, вот…

— Так кто ж твой третий? — улыбнулась мать.

— Самый главный в жизни. Рабочий, сеятель и вояка.

— Ну, тогда правильно, — согласилась мать.

— Ну конечно же правильно, маманька ты моя, подпольщица дорогая, — сказал сын, обнимая старую мать и целуя морщинистую щеку.

На следующий день, когда Зуев вернулся со службы, мать сказала:

— Приходили к тебе пионеры. Хотят про учителя Подгоруйко знать. Просили тебя зайти на их сбор или слет, как их там… Пойдешь?

— Пойду.

5

Прошло недели две. Ударили морозы. Снегу было мало. Восточные ветры сдули первую порошу в овраги. Встревожились в колхозах. Начали вымерзать озимые.

Но люди в рабочем поселке жили своей жизнью. Начались зимние свадьбы. Они конкурировали с клубными развлечениями, которые были тоскливы, как посиделки у недоброй тещи. Кино и танцы — вот и все.

Как-то перед Новым годом шла трофейная картина с участием американской звезды Дины Дурбин. Зуев пошел в кино не столько из-за интереса к самой ленте, сколько потому, что в своих победных скитаниях по Европе он как-то видел эту шуструю американку, можно сказать, «а-ля натурель». Это было в то время, когда наши войска, сойдясь на Эльбе с союзниками, очень часто и откровенно, по-дружески встречались и общались с союзной армией. Американские парни, в пилотках, сдвинутых набекрень, в расстегнутых блузах полувоенного образца, очень дружелюбно настроенные, не вызывали у наших ничего, кроме открытого товарищеского чувства к ним.

— Армия как армия… Немножко смахивают на цыган механизированного порядка. Уж больно много шума и движения, — резюмировал полковник Корж. — А впрочем, кто их знает, какие они вояки. Железо ведь огнем проверяется.

— Техника у них хороша, — вставлял кто-нибудь из поклонников автомобилизма.

— А «джипсы» — это и значит по-английски цыгане, — говорил Зуев, торопливо изучавший английский язык.

— Не так хороша, как много ее. Девать некуда…

В какой-то группе актеров, не то фронтового джаза, не то, по-нашему, «армейского ансамбля», и подвизалась американская кинозвезда. Выделывала она на самодельных подмостках различные номера, напевала фронтовые песенки с присвистом и притопом под аккомпанемент веселой солдатской бражки — американских и канадских парней… А в перерывах и после концертов напропалую кутила с советскими офицерами. Воспринималось это как нечто вполне естественное и не накладывало ничего плохого на ее репутацию во всей этой неустановившейся послевоенной фронтовой кутерьме. Как-то на банкете даже предложила капитану Зуеву выпить с ней на брудершафт, что он и исполнил под громкие крики «гип, гип» американских парней.

Чудно́ было вспоминать это сейчас, в полуразрушенном Подвышкове. Зуев ни перед кем не бахвалился таким своим близким знакомством с американской кинозвездой. Хотя вот уже без малого с полгода как он дома. С десятками людей встречался по делам, а сблизиться, подружиться, чтобы было так просто с кем словом перемолвиться, как говорят, для души или для отдыха, — нет, не пришлось. Шамрай как-то все дичится, хотя при встречах по-хорошему улыбается. Даже однажды спросил:

— Ну как?

Зуев сразу понял, что речь идет о личном деле, которое он наново заполнил, и рапорте, посланном по команде вверх, в облвоенкомат.

— Ответа еще не было.

Не слишком опечаленный Шамрай убрался восвояси.

Зуев пришел перед сеансом, взял билет и устроился в уголке. В рабочем клубе соблюдалась своеобразная иерархия в распределении зрительных мест. Билеты в первые три-четыре ряда не продавались — их занимало районное начальство. Сеанс не начинали, пока не появлялся товарищ Сазонов с супругой и отпрысками. Шествовал он важно, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь. Вот и сегодня, опустившись на первое место справа, тут же кивнул лебезившему завклубом — «можно начинать». Через полминуты пошла картина.

Во время пребывания в Европе в госпитале Зуев насмотрелся немецких и американских картин до тошноты. Раненым, а особенно выздоравливающим госпитальные киномеханики крутили трофейные фильмы напропалую. В первое время, по новинке вглядываясь в чужую, незнакомую жизнь, Зуев, как и многие его товарищи, то восхищался, то просто удивлялся — как живут люди на чужой стороне. Но уже где-то на двадцатом сеансе приходило прозрение. Сюжеты, фабулы, приемы, действующие лица, костюмы и даже декорации стали назойливо повторяться. И во всей это мешанине и мельтешне человеческих фальшивых чувств, скачек и драк явно чувствовалась одна-единственная погоня за чисто внешней новизной, выкручиванием новеньких трюков и больше ничего.