Дом родной — страница 45 из 89

В наступившей тяжелой тишине слышно было перестукивание топоров или молотков на стройке. Стало ясно, что Зуеву ничего больше не остается, как повернуться и уйти. Но он медлил. Медлил так, что полковник Корж поднял на подчиненного удивленный взгляд. И тут выражение лица Зуева стало вдруг отчаянным. Он вскочил, вытянулся во фронт и, с трудом сдерживая дрожь в голосе, сказал, отчеканивая каждый слог:

— Товарищ полковник, разрешите подать вам другой рапорт?

— Какой еще рапорт?

— Об освобождении меня от должности начальника Подвышковского райвоенкомата.

Против всякого ожидания эта героическая реплика не произвела на Коржа особого впечатления.

— Погоди, не трещи, — сказал он скорее устало, чем сердито. — Ты объясни все толком.

Волнуясь как мальчишка, не подготовившийся к экзамену, Зуев начал торопливо излагать свои мысли:

— Я считаю… что советская власть и несправедливость — это вещи несовместимые. Вы заставляете меня наказывать невиновного… Шамрай ни в чем не виноват… Ему орден надо дать, а не наказывать…

— Ах ты… — побелев от ярости, Корж повернулся к Зуеву, и казалось, сейчас он обрушится на него с кулаками. Но вдруг, овладев собой и покосившись на дверь кабинета, он закончил совсем другим тоном: — В общем, парень, ты этого не говорил, а я этого не слышал.

Зуев уже не мог остановиться, он раскрыл рот, собираясь что-то возразить, Корж не дал этого сделать.

— Молчать! — скомандовал он резко. — На просьбу об увольнении согласия дать не могу. Понял?! — Полковник Корж обошел стол и вдруг положил большую, тяжелую руку на плечо майору. — А твою товарищескую верность, между нами говоря, одобряю. Пойми только одно: дорога в армию твоему дружку закрыта, ничего с этим не поделаешь. Армия в мирное время должна заниматься воспитанием. Как же этот твой военнопленный присягу будет разъяснять молодым, ну, хотя бы допризывнику любому? А тот ему: «А сам в плену был». Не будешь же каждому разжевывать. Целую байку перед строем рассусоливать: так, мол, и так… в порядке исключения.

— Но нельзя же и таких людей из жизни исключать, — тихо и как-то виновато сказал Зуев.

— Кто это сказал? Видишь ли, законы пишутся для общего пользования. А раз случай исключительный, то тут уж должны действовать друзья, товарищи. Или просто, может, так, сухие, но порядочные люди.

— Вот я и попробовал…

— И с того ли конца попробовал, товарищ Зуев?

Зуев посмотрел на начальника и поперхнулся. Глаза Коржа были печальны. Корж быстро и неловко отвел взгляд в сторону.

— Вообще в Москве о тебе неплохого мнения. Только вот эта история с фотоаппаратом… Да, видно, и с этим хлыщом из кавалерии. А в общем — действуй. Первое дело — разминировать район. По всей области народ на минах рвется. Война, она даже и мертвая берет свое. Это наш долг первеющий — сейчас не давать ей поднять голову.

Зуев задумался.

Полковник встал и прошелся по комнате.

— Теперь вот еще что. Думаешь так, а получается совсем разэтак… Что у тебя за связь с этой женщиной, как ее фамилия? Самусенок, что ли?

Полковник говорил нарочито просто, даже небрежно. Зуев, захваченный врасплох, с усилием проглотил слюну:

— Да, Самусенок.

— Вот видишь, есть, значит, и у тебя промашки. Думаешь, возвратился домой с победой, и все… Учти, брат.

— У нас с ней была дружба с детства, школьная, — глухо сказал Зуев. — Теперь между нами ничего нет.

— Тем лучше. — Тон полковника снова стал сухим и начальническим. — Еще твой финансист жалуется, что ты заставляешь его нарушать правила прохождения денежной документации.

Зуев вытянулся по всей форме:

— Товарищ полковник! Такой случай действительно был. Речь шла о колхозных вдовах. Необходимо было срочно оформить им пенсию.

— И все же нельзя забывать, — тон Коржа сделался еще суше, — что точное следование форме и бюрократизм — совсем не одно и то же.

— Приму к сведению, товарищ полковник.

Корж кивнул головой.

— Что же касается пенсий, то я сам прослежу за прохождением документов. Кстати, все отправленные из Подвышкова бумаги были безукоризненно оформлены твоим финансистом. Так что для твоей поэтической шевелюры этот интендантский гребешок в самый раз подходит.

— Я передам ему вашу похвалу, товарищ полковник, — сказал Зуев.

Глядя на полковника, Зуев вдруг подумал: «Диалектика». И сразу почему-то вспомнился ему Швыдченко Федот Данилович — партизан и партийный секретарь. Оба совершенно разные: один — военный, другой — штатский до мозга костей; этот — кадровый, тот — партизан; этот — огромного роста, стройный, красивый, тот — маленький, кривоногий, шустрый. Этот — прямолинейный, рубаха, тот — с хитрецой и лукавством. Трудно подобрать более разных людей. Да они, по всему видно, и не знали даже о существовании друг друга на свете. А вот во всем, в чем приходилось Зуеву с ними по-серьезному толковать, оба поступают одинаково. Хотя и приходят они к этим жизненным деловым решениям разными путями.

Но это уже, видимо, зависело от характера, личности. «Кто же их научил всегда приходить к этой единственно правильной точке зрения? — думал Зуев уже на вокзале. — Может быть, это и есть та партийная диалектика, что помогает и в жизни и в работе находить верные решения?» О таких людях, как эти двое, ему приходилось читать. Он всегда восхищался ими. Выкованные суровой школой революции, честные, смелые, умные советские люди, коммунисты, они были разными по возрасту и судьбам, по национальности и жизненному опыту. У каждого был свой, особый ключик, свой подход. Но в памяти чувств и в памяти разума они всегда останутся у него как родные братья.

И все же сейчас ему было тяжело. А если и Швыдченко откажется поддержать, сошлется на указания?.. Зуеву уже не впервые приходилось задерживаться перед таким крутым подъемом. Мысль и чувство говорили одно, а жизнь твердила другое. И если раньше факты, жизнь, упрямо повторяясь, вызывали в нем сомнения, он долго и упорно сопротивлялся. Он склонен был вину за несовершенства других брать на себя, искать причину в немощи своего познания и — комично для своего возраста — твердил: «Эх, пережитки у тебя…» Когда же наконец убеждался в горькой правде, то, размышляя о несовершенстве старших товарищей, переживал это тяжело и страдал.

«Неужели Швыдченко будет так… как полковник Корж?.. А что он может сделать?.. На войне все мы верили, что полковник может все… Эх, лучше не думать, не видеть, не разочаровываться в таких людях…»


Поезда нужно было ждать долго. Начались снежные заносы, и поезда шли как попало. В киоске, покупая газеты. Зуев взглянул на пакет. Хорошая сиреневая бумага и конверты сразу напомнили ему взбалмошно-серьезное послание Ниночки Башкирцевой. Уже давно надо было ответить на ее письмо. Он и почтовый набор даже купил. Но безотчетно медлил, не зная, какую занять позицию: то ли шутливо-игривую, то ли серьезно-деловую. Шарахаться из стороны в сторону, как это с грациозностью делала она, он не хотел. Да и не мог. Слишком цельной была его натура. А в этой истории со взбалмошной профессорской дочкой, с которой он сблизился с легкостью вырвавшегося на свободу человека, было что-то для него непостижимое.

Вся их мимолетная любовь не то чтобы унижала его, но вызывала душевное смятение. «Да, с этической точки зрения встреча эта, будем прямо говорить, — думал Зуев, — под стать товарищу Максименкову. Но что же она-то за девчонка? Умная, простая — это верно… С червоточиной — и сама этого не скрывает… хотя и не бравирует этим, не бахвалится. А в общем — тоже несчастный человек. И культура, и работа, и хорошие условия — все есть. А вот счастья-то у девахи и нет. Нет, нет счастья…»

И, вынув из полевой сумки уже довольно потрепанное Инночкино письмо, он еще раз начал перечитывать его. И, вчитываясь в показавшийся почему-то близким ее почерк, где-то в конце он тихонько от удивления и неожиданности присвистнул. Первый раз он и не обратил внимания на странное, чисто бабье словцо. Но сейчас его ударило просто в пот и озноб… рука задрожала, а другая машинально прикрыла страницу. Зуев оглянулся даже. Кругом сновали солдаты и офицеры. На скамьях, положив головы на стол, похрапывали два молодых лейтенанта, оба с тощими, но явно по гвардейской моде усами. Никто не обращал на Зуева никакого внимания, и, убрав руку со страницы, Зуев вторично прочел фразу: «…я, кажется, попалась». Только сейчас дошел до него смысл этих слов. Щеки его покраснели, и он никак не мог понять — краска ли смущения, протеста, а может быть, и радости охватила его. Во всяком случае, это было необъяснимое и впервые появившееся у него в жизни чувство. И, конечно, сразу стало стыдно. Он заторопился, вынул из той же сумки давно купленную почтовую бумагу и вытащил игольчатую ручку. «Безобразие, прошло больше месяца, а я не ответил! Все ж таки дивчина в таком сложном положении. Чувство чувством, сомнения сомнениями, а человеком надо быть в первую очередь… а не свиньей». И, торопясь и волнуясь, он написал, четко выводя буквы:

«Дорогая». И задумался. А дальше как? Можно написать: «Дорогая Инна» — суховато. «Дорогая Инночка» — это подружки так только лижутся, цацкаются. Надо было бы ее по-мужскому звать — «Дорогой Инок!» И Зуев уже хотел взять новый лист бумаги, но тут ему показалось, что ничего больше и не надо, пусть так и останется — безымянно.

«Дорогая… ты извини меня, что не сразу ответил. Замотался. Дела. Ну и, конечно, наше мужское невнимание. Есть и это — не скрою. Но за самокритику положена скидка. Итак, еще раз — прости. Обещаю в дальнейшем не повторять вышеупомянутых ошибок. Все рекомендации твоего письма были выполнены точно и в срок. Не горюй! Встретиться нам придется, и довольно скоро. Я доложил начальству о своем желании заочно заниматься в аспирантуре и получил «добро». За обещание поддержки и научного, так сказать, руководства — спасибо! Жду первой порции книг. Для пристрелки выбирай сама — по программе. Ну и по собственному вкусу. Когда войду в курс дела — пришлю полный библиографический список. Я сейчас в Н-ске на вокзале, пишу тебе письмо. Думаю, получишь его быстро. Отвечай сразу же, не жди. Я не знаю, как понять тут одну строчку твоего письма, но, если это так, как я понял, то это дело серьезное и нам надо поговорить. Я не понимаю, что за мысль заключается в словах: «это не Ваша печаль». Этим ты меня обижаешь. Почему — печаль? А почему не радость? Кроме того, должен тебе признаться, что я и сам не пойму, что я испытал сейчас, когда до моей бронированной башки наконец дошел смысл этих слов. Но все это очень, очень серьезно, и нам надо встретиться, поговорить. Писать я об этом не умею, да могут прочесть и другие. Зачем? Не хочу. Это наше, только наше собственное, личное, мое, и никому на свет