Дом родной — страница 58 из 89

ны. Судьба генерала Сиборова острой занозой вонзилась ему в душу. Она то уходила куда-то вглубь и глухо ныла, то вдруг вспыхивала острой, еще непривычной болью творческого воображения. Он теперь шутя сравнивал себя с Инночкой, показывая на ее живот и на свое сердце:

— Мы с тобою теперь два сапога пара. Оба беременны…

Она улыбалась и задумчиво накручивала прядь его волос на свой пальчик.

Первые дни в Москве прошли для Зуева в суматохе и хлопотах. Явившись в институт и поговорив о научном руководителе, он выяснил, что можно приступить к быстрой сдаче кандидатского минимума.

Зуев решил начать с экзамена по специальному предмету.

— Если только вы готовы, конечно, — безразлично сказал руководитель, глядя на майора, замершего в нерешительности.

— Позвольте подумать несколько дней, — сказал Зуев.

— Пожалуйста.

Те знания, которые он приобретал в порядке самообразования, обогатили его разум и сердце, развили кругозор и видение мира… И нельзя было сказать, что добывал он их хаотично и бессистемно. Нет, система в самообразовании у него была, но все же этого было недостаточно. Тут нужны были не только знания, но и их систематизация, не только глубина их, но и форма выражения. Он корпел над программами, терпеливо высиживал часы в библиотеке, добиваясь точных формулировок.

Но привычка всесторонне охватывать все вопросы, которые касались познавания неведомого, не давала ему сосредоточиться на суженных вопросах программы. Он чувствовал себя теперь как пловец, привыкший к плаванию по широкой и свободной глади озера или могучей реки, которого загнали в тесную воду бассейна, перегороженную узкими ленточками вопросников и с четырех сторон ограниченную бортами программ и наставлений.

Отчаявшись, он вечером как-то зашел к Башкирцевым.

Они были дома. Профессор встретил его подчеркнуто вежливо и даже радушно. Болтали обо всем: о театре, кино и пластическом искусстве. Но, видимо, быстро обнаружив небольшую осведомленность в этих видах художества, затруднительных для человека, живущего вдали от больших городов, Башкирцев перешел на литературу.

Это было более доступное для каждого грамотного человека дело. «Искусство провинциалов, — кисло подумал Зуев. — Тактичный тестюшка выпал мне на долю, ученый, черти б его драли. Ишь как заливает».

Говорили об Эренбурге и Симонове, Фадееве, недавно напечатавшем первые главы «Молодой гвардии».

Вскоре профессор ушел. Зуев рассказал Инночке о своих затруднениях со сдачей первого экзамена. Она вскинула на него удивленные глаза:

— Боже мой… неужели ты всерьез? Да ведь это очень легко можно устроить. И без мировой трагедии. И главное, по поводу чего? Глупышка. — Она быстро подошла к телефону, набрала номер:

— Иван Семенович… это я. Здравствуйте. Скажите, дорогой, у вас есть кто в пединституте… ну, из вершителей судеб? Сами там ведете кафедру? Вот новость. Мне нужна ваша протекция. Не мне, конечно, но одному нужно… человеку. Нет, берите выше… И головой ручаюсь за его познания, соответствующие гораздо большему, чем кандидатский минимум. Но товарищ живет в провинции и иногда затрудняется в нашей научной терминологии… Нет, нет, не практики, а тактики последних лет. Одним словом, надо освободить его от этих никому не нужных формальностей. Значит, обеспечите? Да?

Затем Инночка долго слушала, только поддакивая нечленораздельными междометиями. Голова ее опускалась ниже и ниже, Инночку все больше и больше охватывало раздраженное упрямство.

— А вы такой же неисправимый ловелас! Ну, я понимаю, не все, конечно, на свете прямо обусловлено. Но в нашем разговоре вы без всяких знаков препинания и тире перешли к делу. Ах, не связываете? — с ехидной вкрадчивостью переспросила она. — Ну что же, и на этом спасибо. Поговорим, поговорим. Так я надеюсь на вашу помощь и содействие. Товарищ к вам зайдет. Назовите время.

Инночка черкнула карандашом в записной книжке, висевшей возле телефона.

Зуев, слушая этот разговор, морщился, ерошил волосы, кисло улыбался, но молчал.

7

Вскоре Зуев отправился в институт. Потолкался по шумным коридорам, по круглому помпезному вестибюлю с колоннадой, где сновали студенты, посмотрел, как изредка среди них, как броненосцы среди рыбачьих лодок, проплывали важные профессора и стремительно неслись доценты. Он с обостренным чувством любопытства и со щемящей завистью наблюдал за жизнью и пульсом когда-то родного, а сейчас такого далекого института. В этой студенческой толпе было новое, необычное, тревожащее. Первое, что удалось Зуеву отметить и что отличало студенческую послевоенную толпу от довоенной, это подавляющее большинство девушек. И до войны в этом институте их было больше половины, сейчас же мужчин насчитывались просто единицы. Второе различие было возрастное: до войны девчата хотя и составляли большинство, но хлопцы были им ровесники. Теперь же мужчины, изредка мелькавшие среди огромной толпы девушек, резко выделялись; все как на подбор фронтовики — люди если не пожилые, то основательно потрепанные жизнью, худощавые, с морщинистыми щеками, твердой и немного медлительной походкой, серьезными, деловыми лицами. Немало среди них было инвалидов.

Побродив по коридорам института, Зуев присел на подоконник и стал просматривать газету. Одна смена учащихся, видимо, кончила занятия. Студенты усталой, торопливой гурьбой валили мимо него, а новая смена — с еще свежими лицами — прогуливалась. Несколько любопытных, как сороки, неумолчно болтавших девчат явно заинтересовались Зуевым. Они начали прогуливаться накоротке взад-вперед, бросая на него любопытные взгляды. Наш герой почувствовал себя неловко, встал с подоконника, пошел на кафедру. Там он быстро разыскал Ивана Семеновича Саранцева, к которому у него была записка от Инночки, вложенная в именной конверт профессора Башкирцева.

Саранцев принял Зуева вежливо, даже подчеркнуто вежливо.

И с первых же слов Зуев понял, что Инночка звонила Саранцеву еще раз, потому что, как только Зуев назвал свою фамилию, Иван Семенович быстро встал и, сбрасывая пенсне с хрящеватого носа, вышел из-за стола ему навстречу.

Учтиво пригласив посетителя присесть в кресло, он издалека начал «прощупывающий разговор». Так про себя определил Зуев общие вопросы, сыпавшиеся буквально десятками.

В них не было ничего обидного: он спрашивал Зуева преимущественно по программе, упоминались фамилии авторов известных учебников, проблематика не шла дальше статей в специальных журналах и материалов, начавших появляться в последний год войны и после победы в «Большевике», «Историческом журнале», «Вопросах экономики» и других постепенно возрождавшихся изданиях. Зуеву была понятна и совсем не обидна все более обнажавшаяся цель этого разговора. Ивану Семеновичу, естественно, хотелось узнать, кто же перед ним сидит, прежде чем в ускоренном порядке принять экзамен по специальности. Но постепенно в сухие обычные вопросы стали вплетаться ласково-двусмысленные сентенции.

— Воины, эх войны, богатыри русские. — И, перестав спрашивать, Иван Семенович заговорил сам.

Он высказал Зуеву свое восхищение молодежью, вернувшейся с фронтов:

— Напористый народ. Это не просто студенты, перекочевавшие с одного факультета на другой… Ну конечно же — люди повидали Европу. Напоминает ситуацию… вскормившую декабристов.

— Хлебнули фронтовой жизни, — поддакнул Зуев. — А ситуации и в помине нет.

Из-под очков блеснул быстрый оценивающий взгляд. Стрельнул в собеседника и сразу погас.

— М-м-да… Но ведь я в том смысле, как у Некрасова о женах декабристов, — перевел он вдруг рискованный намек в морально-этическую плоскость. — Ведь и вашему брату нужны те, кто залечивает, так сказать, душевные раны… ну… боевые подруги и так далее.

Но Саранцев просчитался. Зуев побледнел. Заметив это, Саранцев сдержанно улыбнулся и сухим тоном экзаменатора продолжал:

— Так вот, чтобы закончить нашу сегодняшнюю встречу… Думаю, что просьба Инны Евгеньевны вполне обоснована. Экзамены ваши мы примем. К защите допустим.

— Когда прикажете явиться для сдачи? — спросил Зуев, обрадовавшись, что колковатый и немного жавший его, как костюм с чужого плеча, разговор закончен.

— А вы уже сдали, товарищ… — Саранцев быстро глянул в письмецо Инночки, лежавшее у него на столе, — Зуев.

Изумленный майор встал и, не зная даже что сказать, развел руками. Что-то было в этом — не в этой фразе, а в самом факте — не только нерадостное, но — чем больше длилась неловкая пауза — оскорбительное.

Профессор смотрел прямо в глаза стоявшему перед ним фронтовику, смотрел открыто и, как показалось Зуеву, нагловато, ожидая благодарности, выражения почтения или, во всяком случае, вежливого поклона. Но Зуев молчал. А так как пауза явно затянулась, он, отвернувшись в сторону, подошел к окну и, глядя на улицу, скрипнул зубами, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не взорваться.

К науке, к знаниям он до сих пор относился как к святыне. Он подходил к серьезным ученым трудам бережно, с глубоким уважением и любовью. Как крестьянин относится к хлебу — целуя его, если нечаянно уронит на пол, собирая каждую кроху со стола и с пригоршни бережно опрокидывая себе или детям в рот, — так и наш аспирант не мог говорить о научных знаниях пренебрежительно, безразлично, походя. Даже к авторам ученых трудов, философских трактатов и систем, чьи научные положения он критиковал, не соглашаясь с ними, он все же относился с уважением.

«А здесь топчут свой хлеб, швыряют его в болото болтовни», — зло подумал он.

Может быть, позже, когда он понял, что погорячился чрезмерно и во многом запоздало раскаялся, появилась и ревность: подспудная и скрытая от него самого… Но возмущение это было искренним и причины, надо сказать, достаточно основательными. Стоя спиной к профессору и глядя в окно, он чувствовал, как тот с недоумением смотрит ему в затылок и даже, возможно, разводит руками, не понимая, что случилось с этим вначале корректным и вполне вежливым военным. Ощущая возрастающую неловкость, Зуев все же никак не мог повернуться и взглянуть на этого ставшего ему вдруг омерзительным человека. Он так и не повернулся к столу. Он только плюнул и вышел вон.