Дом родной — страница 76 из 89

— О чем же спор?

— О месте в детсаде для немченя… — сказал Кобас.

— Как ты сказал? Это ребенок, что ли, — немченя? Гадость какая! — возмутился Швыдченко.

— Не гадость, но и не радость, — огрызнулся Кобас.

— Теперь спор наш только из-за места, — обрадовавшись возмущению Швыдченки, подтвердил Зуев.

— И теперь и раньше только и разговоров было, что из-за… ребятенка. То есть, что в детский садочек его опять надо… определить. А там уж места нет! Развелось за последнее время матерей-одиночек — хоть пруд пруди. И может, не только у этой от немца дите… Но те — бездоказательно! А эта его Зойка — этакая простота! Звонит во все колокола. И опять же — от людей не скроешься, хотя и надо бы… Ведь тут самый-то вопрос в том, что садик — не резиновый… И с мнением масс надо считаться.

Зуев опять заволновался. Швыдченко дал выговориться Кобасу. И твердо сказал:

— Изыщи это место для одного ребенка в твоих не резиновых яслях да садочках под мою ответственность!

Зуев протянул руку Швыдченке. Тот машинально пожал ее.

— А самое-то главное, товарищ Кобас, что Зойка замуж выходит за инвалида. На той неделе распишутся. И ребенка тот инвалид усыновляет. Только нельзя ей сына дома оставлять. У этого товарища туберкулез — заболеть может ребенок, сынок. От контакта.

— Ух ты, — с восторгом, зажмурившись, словно кот, которого чешут за ухом, завопил Кобас. — Ну и заковырист же товарищ боевой Зуев Петро Карпыч! Ну и дурак ты, браток. Только не обижайся. Да что ж ты сразу мне не сказал?! На той неделе, говоришь, распишутся? Ну, клади еще неделю на усыновление и все прочее — обмен там документов и всякую волокиту. А как только все документы — по форме, — дядя Кобас многозначительно постучал ногтем по столу, — будут записаны, так с того же дня и ребятеночка пристроим. Они хоть и не резиновые, но для одного человечка всегда местечко найдется. А если к тому же у матери будет на руках справочка о контакте с туберкулезным больным, тогда дело и совсем в шляпе. Ты ей про справочку-то особенно объясни… Если это возможно…

— Идите к черту, — вспылил Зуев. — Сами объясняйте.

— Ах, Карпыч, Карпыч, развязал ты мне руки, — удовлетворенно закончил дядя Котя. — И такой козырь в пазухе держал!

— Значит, вопрос решен, — подвел итог Швыдченко. — Хоть и не совсем принципиально, но все же решен… А то вот у меня в сорок третьем году такая же петрушка была… — начал он задумчиво.

Оба слушателя заинтересовались.

— Да, в сорок третьем году, — усаживаясь за стол и поглядывая на Кобаса и Зуева, продолжал Швыдченко. — Был я по ранению на Большой земле. Уже почти вычухался. Хожу. Вдруг вызывают. «Должен на славянском митинге выступить». Приезжаем. В президиуме и руководители партизанские. И был там наш земляк с лентой червонной на папахе, не хуже невесты вырядился, — сам знаешь какой. Горлохват порядочный. Пошел разговор про таких девчат. Он и говорит: «Мабуть, таких с немченятами в одной нашей области десять тысяч, не меньше». Неудобно мне было старшему товарищу сказать. «Ну шо ты брешешь?» А он свое: «Кончится война — надо для них специальные концлагеря готовить». Как-то неловко всем, но молчим. А тут же, напротив нас, еще один наш земляк сидел. Тоже черниговский.

И Швыдченко назвал фамилию известного писателя и кинорежиссера.

— Так у него знаете какая душа? Как тонкая паутина. Даже про войну умудрялся нежно говорить. И так говорил, що аж сердце щемило. Глянул я на него. А у него слезы по щекам так и побежали. Я не выдержал, подсел и шепнул по-нашему: «Не журиться, земляче, не будет тех девчачьих лагерей… И про те тысячи он таки на два нолика прибрехал…» И тут звонок. Пошли на митинг.

— Так и не решили тот вопрос?

— А чего его там решать? Ну, наболтал один сильно храбрый и сильно дубовый товарищ. К тому же, как говорится, вопрос еще не злободневный, еще треба до тех девчат Курскую дугу сломать… И вот выступают академики, писатели и всякие иные… попы даже.

Швыдченко задумался, как бы вспоминая.

— А затем дают слово знаменитому снайперу. В газетах про него тогда очень даже здорово писали. Выскочил к трибуне солдатик — сухонький, маленький. Ну мальчонка, и только. А голос баском. Подбежал к ящику, ну, известно, в руках бумажка. Стал читать… Как я на той конференции. Так еще больше, чем товарищу Кобасу мой доклад на конференции, не понравилось начало того снайперского выступления. Правда, и читал он его еще хужее моего.

Швыдченко и Зуев засмеялись. Кобас сказал примирительно:

— Ладно… Чего уж там…

— Нет, я не думаю тебя шпынять, товарищ Кобас. Это к слову вспомнилось. А потом на какой-то словесной карусели не удержался тот снайпер. Бумажку скомкал, и шепотом сорвалось у него… такое слово. Не знаю, слыхали в зале или нет, а до президиума дошло. Председатель встал со звоночком. Опаска взяла его. Как бы на всю Европу тот снайпер не матюкнулся. «Я вам лучше так, от своей души скажу, — запросто, человеческим голосом начал снайпер. — Товарищи, мне злость моя на тех фашистов помогает их ненавидеть. Они уже не первый раз у нас на Украине. Первый раз, и восемнадцатом… Они, они… мою мать изнасиловали. И от этого я и на сей свет народился… И так я их ненавижу, что уже четыреста штук на тот свет отправил и буду бить до тех пор…» Если бы вы увидели, что тут было. Какой гром аплодисментов. И люди плачут. Слезами хотят тому снайперу помочь, горе его успокоить.

Только один человек в президиуме не плакал. Это тот, с нежною, як наша Десна, душою… Глядел он горько на того горлохвата и головой покачивал. А этот хмуро сидит, голову вниз…

Швыдченко смолк.

— Стыдно ему, значит, стало за те концлагеря… И мне тоже, Петро… — сказал дядя Котя.

Швыдченко не слышал или делал вид, что не слышит. И продолжал:

— «Спасибо вам, партизан, что правду мне сказали. Нет, не будет тех лагерей». — «Конечно, не будет, — отвечаю. — Разве дети виноваты? Они такими станут, какими мы их воспитаем».

Кобас молча пожал руку обоим:

— Спасибо и вам, друзья. Тебе, Петяшка, спасибо.

— За что? — наигранно удивился тот.

— За то, брат, что ты добре за интернационал стоишь. Нет, добре. Одним словом, по-пролетарски.

— Что-то частенько, товарищ Кобас, тебе приходится самокритиковаться, — позволил себе Швыдченко один-единственный упрек. — А не стоит ли вам заняться политучебой? А?

— А что! Верно. Вот прикрепил бы райком ко мне этого грамотея!

— В качестве кого?

— Ну руководителя, экзаменатора. Или там комиссара, что ли, по-нашему. Или политрука.

Швыдченко улыбнулся, но, заметив, что Кобас не шутит, сказал:

— А комиссар товарищу Кобасу не повредил бы. Есть у него что-то такое наивное, — сказал он Зуеву. — При его революционном размахе.

— Только не обижайся, дядя Котя, — остановился ты в тридцатых годах… — ввернул Зуев.

— Да когда же я на самокритику-то обижался, Петяшка, друг, — умиляясь до слезы своей объективностью, сказал Кобас. — Я же по гроб жизни такой. За мировую революцию и диктатуру пролетариата.

— Вот это и плохо. Есть еще, понимаешь, старик, такая диалектика…

— Это еще что за такая хреновина? — удивился Кобас.

— Постой, постой, товарищ Зуев. Не так уж рьяно и наспех берись. Это, товарищ Кобас, как бы тебе по-житейски сказать, такая сложность, которую иные — из тех, что себе на уме, — норовят и так понимать: хитри, да темни, да помалкивай с мудреным видом… Ну, а насчет диалектики в научном смысле всерьез рекомендую над книгами посидеть.

— Да я с дорогой душой, ежели комиссаром мне Петра Карпыча.

— Нет уж, в комиссары не гожусь. Ведь тебе комиссар над характером твоим нужен…

— Да где ж его такого возьмешь.

— Есть кандидатура, — весело сказал Швыдченко.

— А ну давай, — с готовностью ответил дядя Котя.

— Если над характером, то самым первейшим комиссаром будет сам товарищ Кобас. Правильно, Петр Карпыч?

— Именно.

— Чтоб хитрил да помалкивал? — понял шутку дядя Котя. — Здорово! Научно подвели. Ладно, а насчет той диалектики — все же в политруки ты ко мне его запиши, Федот Данилович.

— А действительно, не стоит ли вам, товарищ Зуев, взять на фабрике кружок? Политучебой займитесь. Поможете товарищам. Договорились? Еще какие у вас вопросы, товарищ Кобас?

Дядя Котя замялся.

— Может, мне уйти? — тактично спросил Зуев.

— Не надо. Какие от руководителя политического секреты. — Кобас поднял глаза на Швыдченку. — Я мириться пришел.

— А мы и не ссорились, чудак.

— Все же чушь я спорол на конференции.

— Раз понял, что чушь, значит — всё. Я тоже виноват. Надо было мне крепче связь со стариками держать с начала организации района. Извини, товарищ дорогой, за недооценку… традиций.

— А у нас еще порох есть! Ого! — ободрился дядя Коти.

— Даже иногда больше, чем надо, — вставил Зуев.

Горячий старик вспыхнул, резко обернулся, словно желая отчитать мальчишку, но сразу вспомнил, что перед ним его политрук, и дружески рассмеялся.

4

Во время одной из своих дальних поездок по району Зуев забрел и на Мартемьяновские хутора. Захотелось по душам поговорить с другом. Не о каком-нибудь конкретном деле, а просто так: о жизни, о будущем. И тут, в дружеской беседе, Зуев понял, что в эти долгие осенние вечера и Шамрай много думал. Видимо, после военного кошмара, который для него был не только страданием тела, но и души, а затем после пьяного и бесшабашного угара, вызванного трудностями послевоенного устройства, сейчас жизнь его с неунывающей Манькой Куцей входила в колею. Наступало затишье после бури. Голос его стал спокойнее, жесты мягче — он отдыхал всем своим измученным телом. Оно крепло, наливалось молодой, далеко еще не израсходованной силой. Но характер оставался прежним — угрюмым и замкнутым. Одна только бойкая его жена умела как-то разгладить его морщины. Каким бы хмурым он ни приходил домой, она сразу сообщала кучу новостей, щебетала, как птица на ветке, почувствовавшая тепло первого луча весны.