Дом Ротшильдов. Пророки денег, 1798–1848 — страница 26 из 29

1848 год

По всей Европе слышен крик:

Долой подлую семейку Ротшильдов!

НЕМЕЗИДА

Народ отомстит!

Народу не нужны потерянные деньги…

Народ хочет крови подлых евреев.

Анонимное письмо в Нью-Корт, март 1848 г.

Единственное, к чему мы должны стремиться, — сохранять честь нашего имени, и с этой целью один дом должен поддерживать другой всеми средствами и всеми силами, ибо бесчестие одного отражается на другом.

Ансельм — лондонским кузенам, апрель 1848 г.

«Нет более грубой ошибки, — писал Бенджамин Дизраэли в 1844 г., — чем считать, что революции вызываются экономическими причинами. Они, несомненно, очень часто ускоряют катастрофу, однако очень редко являются ее причинами». Последующие годы доказали, что он жестоко ошибался.

Революция 1830 г., которой не предшествовал экономический кризис, показалась Ротшильдам громом с ясного неба. В отличие от нее революция 1848 г. началась после такой затяжной экономической депрессии, что им, можно сказать, надоело ждать, когда же разразится буря, — и, может быть, им даже начало казаться, что буря так и не наступит. Если им в конце концов и не удалось адекватно подготовиться к тому, что стало величайшим политическим кризисом в Европе XIX в., возможно, причина заключается в сроке революции. Низшая точка экономического спада 1840-х гг. на самом деле наступила в 1847 г.; к весне 1848 г. худшее было позади. Оглядываясь назад, историки могут заключить, что именно тогда, скорее всего, усилилась политическая нестабильность, поскольку росли народные ожидания; но для тогдашних банкиров это было совсем не очевидно.

Еще одно различие между 1830 и 1848 гг. заключалось в положении самих Ротшильдов как мишеней революционных выступлений. В 1830 г. Джеймс сохранял достаточную дистанцию с режимом Карла X, и переход на сторону Луи-Филиппа дался ему сравнительно легко. 18 лет спустя его и его братьев гораздо чаще отождествляли с правящими режимами не только во Франции, но и по всей Европе. Будучи банкирами не только правительства Австрийской империи, но и многочисленных более мелких государств в Германии и Италии, они казались — особенно националистическим элементам внутри революционного движения — казначеями, если не хозяевами, режима Меттерниха. На карикатуре Эдуарда Кречмера 1848 г. «Обожествление и почитание кумира нашего времени» «Ротшильд» изображен на троне из денег, окруженный коленопреклоненными монархами (см. ил. 16.1). Такой образ был в то время достаточно распространенным. В то же время финансовые обязательства Ротшильдов перед различными государствами не давали им радоваться радикальной перекройке европейских границ, которую подразумевал первый принцип политического национализма, согласно которому политические и этнические либо лингвистические структуры должны совпадать. В 1846 г. поэт Карл Бек сокрушался из-за отказа «Ротшильда» воспользоваться своей финансовой властью на стороне «народов» — особенно немецкого народа — вместо ненавидимых им князей.

Ротшильдам нелегко было и перейти на сторону революции, которая подразумевала не просто смену династии, но провозглашение республики. И не только республики: в отличие от своих предшественниц революция 1848 г. характеризуется не только конституционными, но и социальными требованиями. Впервые наряду с прежними призывами к либерализму и демократии — а иногда и вопреки им — прозвучали социалистические (а также ультраконсервативные) лозунги. Революционеров занимали не только права (на свободу слова, свободу собраний и свободу прессы) и представительство в конституционно закрепленных представительных органах; некоторые из них призывали к борьбе против растущего материального неравенства, характерного для начальных стадий индустриальной эпохи. Олицетворением такого неравенства для многих служили Ротшильды. Ничто не демонстрирует вышеуказанный тезис лучше, чем взрыв антиротшильдовских настроений на волне железнодорожной катастрофы на Северной железной дороге.


16.1. Эдуард Кречмер (по мотивам Андреаса Ахенбаха). Обожествление и почитание кумира нашего времени (1848)


Напоминая о гибели в основном пассажиров третьего класса, критики намекали: «Ротшильд I» бессердечно считал свои прибыли, субсидированные государством. Еще на одной карикатуре 1848 г., где Ротшильд изображен объектом королевских (и папских) почестей, на переднем плане видна коленопреклоненная голодающая семья в лохмотьях; на заднем плане группа студентов марширует под знаменем свободы (см. ил. 16.2). Когда русский революционер А. И. Герцен в 1847 г. пожелал определить буржуазию, он назвал ее «прочным сословием, границами которого является избирательный имущественный ценз внизу и барон Ротшильд наверху». Для Герцена либерализм представлял «злую иронию», когда утверждал, что «бедняк имеет те же гражданские права, что и Ротшильд» или что «сытый… товарищ голодному».


16.2. Неизвестный автор. Почитание короля (1848)


Как в 1820-е и 1830-е гг., те, кто яростно нападали на Ротшильдов как на капиталистов, почти всегда напоминали об их иудаизме. Характерно, что Карл Бек тоже не мог не сослаться на «подсчитывающих проценты собратьев… Ротшильда», «которые наполняют бездонный денежный мешок для себя, и только для себя!». Неудивительно, что такие намеки позволяли себе незначительные фигуры вроде Бека, если точно так же поступил человек, который в конечном счете оказался самым влиятельным из всех тогдашних революционеров. В феврале 1844 г. Карл Маркс опубликовал статью «К еврейскому вопросу» (хотя в то время, конечно, мало что отличало Маркса от многочисленных других радикально настроенных литераторов, изрыгавших антиротшильдовские оскорбления): «Какова мирская основа еврейства? Практическая потребность, своекорыстие… Каков мирской культ еврея? Торгашество. Кто его мирской бог? Деньги… Итак, мы обнаруживаем в еврействе проявление общего современного антисоциального элемента… Эмансипация евреев в ее конечном значении есть эмансипация человечества от еврейства».

Маркс, конечно, вовсе не стремился никого разоблачать, когда мог сформулировать свои доводы в гегелевских абстракциях. Но то, что он имел в виду именно Ротшильдов, становится ясно из процитированного им памфлета Бруно Бауэра: «Еврей, который, например, в Вене только терпим, определяет своей денежной властью судьбы всей империи. Еврей, который может быть бесправным в самом мелком из германских государств, решает судьбы Европы».

И это не единичный факт [продолжает Маркс]. Еврей эмансипировал себя еврейским способом, он эмансипировал себя не только тем, что присвоил себе денежную власть, но и тем, что через него и помимо него деньги стали мировой властью, а практический дух еврейства стал практическим духом христианских народов. Евреи настолько эмансипировали себя, насколько христиане стали евреями.

Только когда обществу «удастся упразднить эмпирическую сущность еврейства, торгашество и его предпосылки», «еврей… станет невозможным». На деле социалистическая аргументация вполне могла обойтись без поддержки расистских предрассудков, как постепенно понял и Маркс (в конце концов, он сам был рожден евреем, как и Карл Бек); подобные доводы позже разовьют и обогатят другие революционеры 1848 г., например Рихард Вагнер. Так или иначе, Ротшильды оказались крайне уязвимыми для радикальных призывов к перераспределению богатства и более строгих предписаний для капиталистов/евреев, которые им обладают. Вот почему революция 1848 г. стала для них куда более опасной, чем революция 1830 г.

Хотя политические взгляды Гейне в 1848 г. были близки взглядам Маркса, позже он высмеивал раннесоциалистические мотивы. В последних записках он отмечал: «Главная армия врагов Ротшильдов состоит из неимущих; все они думают: „У Ротшильда есть то, чего нет у нас“. К ним примыкают главные силы — те, кто лишился своего состояния; вместо того чтобы объяснить потерю собственной глупостью, они обвиняют во всем тех, кому обманом удалось сохранить то, что у них было. Как только у человека заканчиваются деньги, он становится врагом Ротшильда».

Он же изменил один традиционный анекдот, бытовавший среди евреев, снабдив Джеймса достойным ответом на социалистическую угрозу: «Коммунист… хочет, чтобы Ротшильд раздал свое состояние в 300 миллионов франков. Ротшильд посылает ему его долю, которая составляет ровно 9 су: „Получи и оставь меня в покое!“» На практике, однако, перенести угрозу экспроприации оказалось не так легко. В своем первом сохранившемся письме (датированном 1843 г.) молодой радикал Вильгельм Марр привел именно тот довод, который высмеивал Гейне. «Пришло время, — внушал Марр отцу, — разделить имущество Ротшильда между 3 333 333 3 [так!] бедными ткачами, которые смогут кормиться на это целый год». Корни позднейшей «Антисемитской лиги» В. Марра можно отыскать в 1840-х гг.

Нашлись и те, кто поднимал голос в защиту Ротшильдов. Один остроумный сотрудник парижской газеты «Глоб» в 1846 г. отметил, что «сегодня никто лучше не представляет торжество равенства и труда в XIX в., чем барон де Ротшильд»: «Кто он, собственно, такой? Родился ли он бароном? Нет, он при рождении даже не был гражданином; он родился парией. Когда он родился, гражданская свобода и еще меньше свобода политическая для евреев не существовали. Быть евреем означало быть меньше чем лакеем; меньше чем человеком; это значило быть собакой, за которой гоняются дети на улице, выкрикивая оскорбления и швыряясь камнями. Благодаря священному принципу равенства еврей стал человеком, еврей стал гражданином; и, как только позволили его ум [и] его активность… он сумел подняться в пределах общественной иерархии. Что может быть лучшим и более неопровержимым доказательством… принципа равенства? Однако именно демократы закрывают разум и глаза на такое зрелище! Их… можно назвать демократами лишь номинально. Искренние демократы аплодировали бы этому еврею, который, начав с самых нижних ступенек общественной лестницы, благодаря добродетели равенства поднялся на высшую ее ступень. Родился ли этот еврей миллионером? Нет, он родился бедняком, и если бы вы только знали, сколько таланта, терпения и тяжелого труда понадобилось, чтобы создать европейское здание, которое называется „Домом Ротшильда“, вы бы не оскорбляли его, а восхищались им… Вы бестактно цитируете Фигаро, не понимая, что Фигаро был фигурой привилегированной по сравнению с месье де Ротшильдом, потому что Фигаро, едва родившись, увидел перед собой обширное и открытое поле битвы… Ротшильд, едва родившись, понял, что это поле битвы для него закрыто, и все же он, благодаря свободе, взобрался выше вас. Оскорблять Ротшильда — значит богохульствовать против равенства».

Однако такие напоминания о корнях Ротшильдов на Юденгассе в 1840-е гг. были редки. Только в Англии, где вопросу парламентского представительства евреев суждено было сыграть важнейшую роль в революционный период, подобные напоминания казались уместными. Революционеры континентальной Европы не вспоминали о лишениях Ротшильдов на Юденгассе; они представляли их купающимися в роскоши во дворцах вроде тех, что были построены в Сюрене и Грюнебурге. Например, в аллегорической комедии И. Эйхендорфа «Свобода и ее освободители» Амшеля в очередной раз высмеивают в образе Пинкуса, выскочки, «космополита» (которого паж по неграмотности называет «большим полипом»). Он приобретает титул барона, а с ним — замок и сад. Пинкус не любит природу и потому предпочитает в своем саду строгое единообразие (дополненное паровым двигателем). Когда Либертас пытается освободить растения, птиц и зверей, Пинкус приказывает своим «вооруженным силам» ее арестовать; но духи девственного леса приходят к ней на помощь, погружая насильственно упорядоченный сад Пинкуса в хаос.

Ротшильды не могли не замечать той враждебности, какую они вызывали. Более того, можно сказать, что они предпринимали реальные шаги, чтобы противодействовать подобным настроениям, делая щедрые — и заметные — благотворительные жесты. В очень засушливое лето 1835 г. Соломон предложил 25 тысяч гульденов на сооружение акведука от Дуная к пригородам Вены. Три года спустя, когда Пешт и Вуда пострадали от наводнения, он поспешил оказать жертвам финансовую помощь. Он пожертвовал 40 тысяч гульденов на основание института научных исследований в Брюнне. А в 1842 г., когда Гамбург был уничтожен пожаром, они с Джеймсом сделали значительные пожертвования в фонд, основанный для помощи пострадавшим. До 1830-х гг. благотворительность братьев в основном ограничивалась еврейскими общинами Франкфурта, Лондона и Парижа. Позже Соломон положил за правило участвовать в работе других благотворительных фондов, куда делали взносы и другие представители габсбургской элиты. Барон Кюбек записал в дневнике, как реагировали на его жест представители элиты. В 1838 г., на ужине в честь графа Коловрата, Соломон пылко заявил, что присутствие его гостя «сегодня доставляет мне столько же удовольствия, как будто мне подарили тысячу гульденов или я подарил их бедняку». На это граф Коловрат ответил: «Отлично, дайте мне тысячу гульденов для бедняка, который нуждается в помощи и обращается ко мне». Ротшильд обещал, и после ужина графу Коловрату вручили тысячу гульденов.

Соломон так часто совершал подобные поступки, что в одной сентиментальной новелле 1850-х гг. его изобразили своего рода венским Санта-Клаусом, который по доброте своей помогает дочери плотника выйти замуж за талантливого, но бедного ученика своего богатого отца. Кульминацией этого слащавого сочинения стало описание толпы попрошаек в приемной резиденции Соломона на Реннгассе. Среди них есть человек, который утверждает, будто он зять Бога (его прогоняют); человек, который хочет, чтобы Соломон стал крестным отцом его ребенка (он получает 50 гульденов); и женщина, чья пятилетняя дочь может прочесть наизусть 72 стихотворения (ее награда не указана). То, что все они явились к Ротшильду домой, объясняется не только его богатством, но и всемирно известными мудростью и щедростью. В какой-то момент добрый старик Ротшильд даже произносит проповедь перед молодым франкфуртским банкиром о том, как богачам необходимо проявлять щедрость.

Очень может быть, что именно в такой награде нуждался Соломон. Но такое мнение подтвердили бы не все его знакомые. Германн, сын Морица Гольдшмидта, который в 1840-е гг. был мальчиком, вспоминал его как порывистого, нетерпеливого деспота, «жестокого эгоиста, человека, лишенного и мудрости, и образования; он презирал окружающих и пользовался каждым удобным случаем, чтобы унизить их [только] потому, что он был богат». Он слишком много ел и пил. Он по привычке грубо разговаривал со всеми, от своего цирюльника до российского посла, и окружал себя подхалимами. Он питал болезненное пристрастие «к совсем молоденьким девушкам», и полиции часто приходилось «заминать» его похождения. Но главное, Соломон был экстравагантным. Обычно он одевался в синий костюм с золотыми пуговицами и носил желтоватые или белые чулки; когда же ему требовались новый костюм или шляпа, он покупал по дюжине зараз для ровного счета. Он разъезжал по Вене в роскошной карете с ливрейным лакеем. В 1847 г., в разгар экономического спада, он тратил бешеные деньги на постройку новой резиденции и конторы на Реннгассе. Конечно, Гольдшмидт вспоминал о нем со злобой; но его враждебность к Соломону, возможно, не слишком отличалась от тех чувств, какие питали к нему более радикально настроенные современники.

Франкфуртские Ротшильды также стремились растопить общую враждебность благотворительностью. В мае 1847 г., когда в городе возник дефицит продуктов питания, Амшель раздавал хлебные карточки франкфуртским беднякам. Но хотя он удостоился «единодушной благодарности» от франкфуртского сената, похоже, его поступок не слишком способствовал росту его популярности. Как заметил его племянник Ансельм, когда дядя заговорил о возможности покупки зерна в Великобритании для немецкого рынка, «мы должны быть очень осторожны с зерном в Германии; там повсюду вспыхивают мятежи, направленные против хлеботорговцев, и если публика узнает, что мы косвенно участвуем в операциях с зерном, возможно, произойдет вспышка [так!] против нас».

Наверное, самым успешным проявлением гражданственности в то время можно считать жест английских Ротшильдов. В Ирландии худшим из всех бедствий в 1840-е гг. стал неурожай картофеля из-за фитофтороза. Бедствие унесло жизни около 775 тысяч человек, а еще два миллиона вынуждены были эмигрировать. До того времени Ротшильды почти не вели дел с Ирландией; правда, уже в 1821 г., услышав об угрозе голода, Натан предлагал лорду Ливерпулу купить «рис в Америке и Ост-Индии до того, как на рынок выйдут спекулянты; рис сейчас стоит дешево, а его запасы велики, что в случае неурожая картофеля позволит многочисленным беднякам этой страны всю зиму питаться здоровой пищей». Когда Пиль 25 лет спустя воспользовался голодом в Ирландии, чтобы оправдать отмену «хлебных законов» (он разрешил импорт зерна на Британские острова, чем косвенно способствовал отставке собственного правительства), Ротшильды отнеслись к его решению двойственно. В то время как Альфонс рассматривал переход Пиля к свободной торговле «без восхищения», как «полную революцию», его отец «очень сожалел» о падении Пиля — хотя, возможно, больше из-за дипломатических последствий того, что в должность вернулся Палмерстон.

Зато Лайонел был самым бескомпромиссным сторонником фритредерства; но он понимал, что только одна свободная торговля не облегчит голод в Ирландии — дефицит зерна наблюдался по всей Европе. Видя, что правительство почти не предпринимает усилий, чтобы оказать помощь пострадавшим, он взял на себя руководство Британской ассоциации помощи бедствующим в отдаленных приходах Ирландии и Шотландии. Ассоциацию сформировали в Нью-Корте; за время своего существования ей удалось собрать около 470 тысяч ф. ст. Лайонел обратился с призывом сделать вклад даже к такому пылкому ненавистнику ирландцев и протекционисту, как Дизраэли! Сами Ротшильды внесли в фонд помощи 1000 фунтов, второй самый крупный взнос после королевы, которая внесла 2 тысячи фунтов, и наравне со взносом герцога Девоншира. В этом отношении на современников произвели сильное впечатление усилия Ротшильдов. Как говорил Лайонел одному знакомому, будущий государственный деятель и член парламента ирландец У. Э. Форстер «радовался», поняв, что «Ротшильд, Киннейрд и около дюжины других миллионеров… собираются на совещания каждый день и трудятся не покладая рук, что для них стало куда большей жертвой, чем просто денежные подарки». Лайонел лично участвовал в «регулировании закупок и поставок продовольствия в Ирландию и строительстве хранилищ на побережье и внутри страны». Хотя возможно, его деятельность отчасти была рассчитана на то, чтобы заручиться поддержкой католиков на выборах 1847 г., где он выступал кандидатом от либералов, письма его матери на данную тему свидетельствуют об искренности отклика членов семьи на голод в Ирландии.

Разителен контраст с делами Парижского дома. Французский продовольственный кризис, конечно, был не таким сильным, как в Ирландии; как писал Нат в 1847 г., «они ужасно много говорят о страданиях бедняков в провинциях, но я не верю, что их страдания приближаются к ирландским — их и сравнивать нельзя». Тем не менее в 1846 г. урожай пшеницы был очень плохим: на 15 % меньше, чем в среднем за предыдущие десять лет, и худший с 1831 г. Джеймс начал закупать зерно в январе 1846 г., предчувствуя неурожаи по всей Европе. Годом позже он призывал правительство Франции закупать зерно в России и весной 1847 г. предложил «купить за границей на 5 млн франков хлеба и муки для потребления в Париже на наш страх и риск, а если будут убытки… их понесем мы. Прибыль же лучше распределять в виде хлебных карточек беднякам». Помимо того что он был филантропом, Джеймс искренне боялся социальных и политических последствий нехватки продовольствия; как он признавался племянникам в ноябре 1846 г., «положение с хлебом в самом деле тяжелое, что очень меня пугает». Поэтому нет сомнений: он хотел, чтобы все знали, что он облегчает страдания; Соломон же писал исключительно о том, как «сделать нашу фамилию популярной» в «массах», обеспечив дешевые хлеб и соль.

Впрочем, предлагая закупать хлеб, Джеймс стремился лишь к тому, чтобы его компания считалась некоммерческой — терять деньги он вовсе не собирался. Так, в начале 1847 г. он пришел к выводу, что цены останутся на высоком уровне; а когда урожай в том году оказался чуть лучше и отчасти опроверг его прогнозы, они с Натом не скрывали раздражения. «Никогда еще ни одна операция не была организована так глупо, как эта операция с хлебом, — ворчал Нат. — Скупив весь хлеб на свете и храня его перед сбором урожая, мы потеряем много денег, и в будущем нам следует вести себя осторожнее». Наверное, отчасти это объясняет, почему Джеймс почти не пользовался доверием со стороны рядовых парижских потребителей. Нат предсказывал: «…по-моему, филантропия нашего дядюшки дорого нам обойдется. Если никто не заподозрит у него корыстных мотивов, все будут радоваться его благотворительности, но не удивлюсь, если в Париже, где никто и представить не может, чтобы что-то делалось просто так, поползут слухи, что мы поступаем так, чтобы избавиться от наших запасов, притом по очень высокой цене». Беспорядки вроде тех, которые вспыхивали в Сент-Антуанском предместье в мае 1847 г., часто обрушивались на торговцев хлебом; к их числу многие причисляли Джеймса. Более того, распускали слухи, что хлеб Ротшильда приправлен толченым стеклом и мышьяком. Возможно, отсюда образ, появившийся у Гейне: Ротшильду «снится, что он раздает беднякам 100 тысяч франков и в результате заболевает».

Сельскохозяйственный кризис еще больше беспокоил Ротшильдов из-за его влияния на европейскую банковскую систему. Во всех странах, которым пришлось импортировать зерно со сравнительно отдаленных рынков, таких как Россия или Америка, наблюдался отток золота и серебра, что непосредственно сказывалось на их денежных системах. Самое сильное влияние кризис оказал на Великобританию. В результате перехода к свободной торговле Великобритания резко увеличила импорт зерна: с 251 тысячи т в 1843 г. до 1 млн 749 тысяч т в 1847 г. Таким образом, успех политики Пиля заключался не в сокращении цен на зерно, а в избежании резкого скачка цен, что могло бы произойти, если бы «хлебные законы» остались в силе. Но такая политика вызвала неожиданное побочное действие еще на одно великое законодательное достижение Пиля: она вызвала приостановку Банковского акта 1844 г. Так получилось потому, что акт укрепил связь между золотовалютными запасами Английского банка и денежной массой Великобритании. Когда в страну хлынуло зерно, а деньги потекли прочь, резервы уменьшились: с 15,8 млн ф. ст. в 1844 г. до 9,8 млн ф. ст. четырьмя годами позже. Банку приходилось постепенно увеличивать процентную ставку с 2,5 % (март 1845 г.) до 10 % (верхний предел, октябрь 1847 г.), таким образом финансовое бремя резко увеличилось, что и вызвало наконец приостановку действия закона. Ни в одной другой европейской стране экономика не испытывала такого крупного оттока наличных денег. Вместе с тем финансовое доминирование Великобритании в Европе в тот период привело к тому, что ограничения ощущались повсеместно. Исключение составляли лишь экспортеры зерна, что отчасти объясняет совершенно другое положение России в тот период.

Первым пострадал Франкфурт. Уже в апреле 1846 г. Ансельм сообщал: «Объем бизнеса во Франкфурте все более и более сжимается, не знаю, как здесь все восстановится, если золото не посыплется с небес». К такому же выводу пришел и Джеймс, посетивший Франкфурт в июле. Вскоре начались неизбежные жертвы, на сей раз опасно близко к дому. В 1847 г. обанкротился банк Хабера, угрожая потянуть за собой и банк братьев Бейфус. Поскольку две дочери Майера Амшеля (Бабетта и Юлия) были замужем за Бейфусами, Ротшильды сочли необходимым выручить родственников — в объеме 1,5 млн гульденов, — хотя и очень неохотно. У младшего поколения Лондонского и Парижского домов не было никакого желания заниматься «сумасшедшим стариком Бейфусом». «Если мы должны платить, потому что они предпочли мошенничать, — жаловался Нат, — одному Богу известно, до каких пределов они способны запускать руки в нашу кассу… единственное, о чем я жалею, — что наши достойные родственники сочли возможным прийти к ним на помощь». Более того, судя по всему, «близких родственников» решил спасти именно Джеймс, несмотря на недовольство Амшеля, Соломона и Карла. Происшествие свидетельствует о том, что в то время именно Джеймсу принадлежала главная роль в семейных делах. Однако крах Хаберов — с которыми Бейфусы также состояли в родстве по браку — привлек куда больше внимания, чем спасение Бейфусов. И снова появились статьи в прессе, «в которых нас обвиняют в гибели… немецкой промышленности». «Эти нападки были столь яростными, — писал Ансельм, — что мы вынуждены были ответить на клевету официальным заявлением, которое мы разослали во все центральные газеты Германии». В парламенте Бадена один либеральный депутат поносил Ротшильдов такими словами, которые, по мнению Амшеля, «призывают не меньше чем мобилизовать массы на крестовый поход против нашего Дома, изображая его отвратительной денежной властью… которая сидит… [над] всеми королями, всеми народами». Утверждалось даже, что Лайонел вызвался разорить промышленников юга Германии в обмен на обещанное ему Палмерстоном место в палате общин.

Банковские кризисы обладают эффектом домино: проблемы Хабера усугубили трудности одного из крупнейших венских банкирских домов, «Арнштайн и Эскелес». Трудности назревали на венском рынке с начала 1847 г., что побудило Меттерниха просить Соломона срочно вернуться из Парижа, «чтобы обсудить замысел, который должен отвратить удар кризиса на рынке». К концу сентября казалось, что ему удалось «отразить» «невероятные бедствия». Однако падение Хабера, как оказалось, имело катастрофические последствия для Эскелеса, которому Хабер был должен 1 млн гульденов. Возможно, Соломон к тому времени имел серьезные обязательства перед Эскелесом, в тесном сотрудничестве с которым он много лет выпускал австрийские государственные облигации. Возможно также, что он считал помощь Эскелесу своим нравственным долгом. Как бы там ни было, 23 декабря он написал во Франкфуртский дом, что Эскелес «навестил меня несколько часов назад и откровенно признался, что в настоящее время ему ничего не нужно, однако, как только ему что-то понадобится, он собирается передать закладные в качестве обеспечения в полном объеме. В моем портфеле на 1 млн 520 тысяч гульденов счетов Эскелеса, из которых 1 млн 185 тысяч гульденов на Хабера, остальное с хорошими индоссаментами».

В результате они с Синой договорились выручить Эскелеса, как шесть лет назад Соломон пытался спасти Геймюллера. Однако на этот раз Соломон действовал, не посоветовавшись с братьями (возможно, вспомнив их отказ спасать Геймюллера). Естественно, он поспешил заверить их, что никакого риска нет и Сина «сама осторожность». Он призывал Ансельма сохранять «хладнокровие»: «С Божьей помощью, мы останемся Ротшильдами». Если его братья и сын и подозревали, что он совершает большую ошибку, сам Соломон не испытывал никаких предчувствий. Вся опасность его ошибки проявится через месяц.

В Париже Банк Франции уже в октябре 1846 г. столкнулся, по выражению Джеймса, с «кризисом денежных запасов». В предыдущих случаях (в 1825 и 1836–1839 гг.) именно Банк Франции приходил на помощь Английскому банку; теперь Английский банк вернул долг, продав своим французским «коллегам» серебра на 25 млн франков. Как и в 1830-е гг., попытки Ротшильда принять участие в спасательной операции окончились неудачей: хотя в декабре Джеймс лично посетил Лондон, в конце концов операцию поручили Оттингеру, а последующее предложение Джеймса о дополнительных 5 млн франков было отвергнуто директором банка д’Аргу. Необходимо было преодолеть давнюю вражду Нью-Корта и Треднидл-стрит, которая началась со смерти Натана.

И Лайонелу не удалось выступить посредником между Санкт-Петербургом, где было много золота благодаря тому, что Россия экспортировала зерно, и Банком Франции. Бенджамина Давидсона отправили через Ригу в российскую столицу с несколькими каретами, заполненными золотом. Видимо, Лайонел рассчитывал открыть там новое агентство. Однако экспедиция окончилась неудачей. Вытерпев суровую поездку по заснеженным русским дорогам, Давидсон узнал, что иностранным евреям запрещено вести дела в России. Позже российское правительство пришло на помощь Банку Франции, купив на 50 млн франков рентных бумаг. Ротшильды наблюдали за процессом со стороны. Более того, для Банка Франции кризис 1846–1848 гг. оказался необычайно удачной возможностью укрепить свою ведущую роль во французской денежной системе: руководство банка без всякого сожаления следило за крахом кредитного банка, основанного тщеславным Лаффитом, а также за разорением многочисленных региональных эмиссионных банков, которые поощрял Лаффит в свою бытность главой Банка Франции. Нат кратко подытожил тогдашние чувства Ротшильдов по отношению к Банку Франции: «Они сборище подонков и ведут себя с нами невозможно плохо, но ссориться с ними не в [наших] интересах».

Положение в Лондоне если и отличалось, то не сильно. Как писал Джеймс в апреле 1847 г., когда учетная ставка банка ползла все выше, «Ваш банк — повелитель и движущая сила положения. Он имеет возможность навязывать свою волю всему миру, поэтому золото необходимо присылать назад». Однако канцлер казначейства сэр Чарльз Вуд был не так уверен в том, что Английскому банку удастся преодолеть кризис, не залезая в золотовалютные резервы. Он и премьер-министр без всякого восторга выслушали соображения Лайонела по данному вопросу. Как Вуд признавался своему доверенному лицу, Сэмьюелу Джонсу Ллойду, «сегодня утром я виделся у лорда Джона [Расселла] с Лайонелом Ротшильдом и [Джошуа] Бейтсом [из банка Бэрингов] и, [между нами], меня совершенно сбило с толку их невежество, незнание фактов и обстоятельств, которые, по моему мнению, должны быть известны каждому торговому банкиру в Сити. Им в самом деле почти нечего было сказать в свою пользу; они признались, что события развиваются стремительно». Если взгляды Ната могут служить каким-то указанием на то, что тогда говорил Лайонел, возможно, позиция Ротшильдов показалась Вуду политически наивной. Он называл политику Английского банка «односторонней» и признавался: «…должен сказать, что не могу понять их политики, они делают все, что в их власти, чтобы остановить торговлю, и страна очень дорого заплатит за их золото». Вуд все прекрасно понимал, однако его интересовало другое: как приостановить действие законов 1844 г., не приобретя репутацию еще одного Ванситтарта. Когда он обратился за советом (и оправданием) к самому разработчику Банковского акта 1844 г., Пиль согласился, что Лайонел не принадлежит к числу «тех, кто в самом деле разбирается в валютном вопросе, он… на стороне тех принципов, на которых зиждется Банковский акт — и в пользу самого Банковского акта». Пиль сказал Вуду, что в данном вопросе его доверия заслуживают «не Ротшильд, не Мастерман, не Глин и не ведущие банкиры Сити, но… те, кому он доверялся наедине… — Джонс Ллойд, У. Коттон, Норман и глава Английского банка». Такое двойное принижение заслуг Лайонела свидетельствовало о том, что после смерти Натана Ротшильды утратили влияние на денежную политику.

Дефляционные меры возымели непосредственное действие на европейскую промышленность. Для Ротшильдов самым неприятным оказалось их влияние на французские железнодорожные компании. Инвестиции в железные дороги не иссякли, как не остановилось и строительство железных дорог; учитывая те объемы, в каких они были предварительно запрограммированы благодаря политическим и коммерческим решениям, принятым до кризиса, строительство труднее было остановить, чем продолжить[135]. Поэтому основная нагрузка упала на банкиров и инвесторов железнодорожных компаний; по мере продвижения работ банки просили о займах, чтобы профинансировать неизбежные перерасходы, в то время как инвесторы лишь мрачно наблюдали за тем, как из-за недостатка денег железнодорожные акции стремительно падали. Откровенно говоря, Джеймс ранее проявлял излишний оптимизм, как и боялись его английские племянники. Буквально накануне кризиса они с сыном уверенно предрекали, что, помимо чисто экономических выгод, железные дороги разовьют в людях «консерватизм и проправительственные настроения». «Во Франции все спокойно, — уверял Альфонс Карла Майера в январе 1846 г., — на стороне администрации решительное большинство. Индустриализм и железные дороги поглощают все мысли и отвлекают от политики. Дай Бог, чтобы мы еще много лет наслаждались блаженным миром». Через несколько месяцев они запели другую песню: «Итак, — писал Джеймс Ансельму в августе, — должен признать, что, когда я думаю о многочисленных обязательствах, какие мир взвалил на себя ради того, чтобы повсюду платили за железные дороги, о деньгах, которые не так скоро вернутся в руки деловых людей, меня охватывает дрожь». В октябре ему пришлось реструктурировать долг государству за концессию на строительство Северной железной дороги и произвести интервенцию на бирже, чтобы поддержать цену на акции.

В то время как Нат вынашивал планы мести, Джеймс в ответ на кризис сконцентрировал все внимание на Северной железной дороге и поспешил избавиться от акций других линий, в которых Ротшильды держали не такие большие пакеты. «Если, — писал он племянникам, — мы не поймем, что сумеем вернуть те деньги, которые вытягивают из нас дороги… я считаю положение потенциально очень опасным». Поэтому, когда «этот мерзавец Талабо» запросил дополнительные средства для строительства ветки Авиньон — Марсель, ему наотрез отказали. Акции других компаний также были распроданы со скидкой. Кроме того, Джеймс больше не вкладывал собственные деньги в Северную железную дорогу: когда компании понадобились новые средства на строительство, он обратился непосредственно к акционерам. Подобно многим недовольным в 1847 г., сами Ротшильды винили в случившемся правительство. «Прав-во должно изменить свои способы вести дела, — жаловался Энтони, — они совершенно подорвали свой кредит доверия тем, как они вели себя с железнодорожными компаниями. Ты и понятия не имеешь, как все кричат о том, что они теряют деньги, и все приписывают это прав-ву, и, конечно, его есть за что винить». Из таких обид, умноженных тысячекратно, и делаются революции.

Парадокс заключался в том, что, хотя Ротшильды были все больше недовольны экономической политикой правительств европейских стран, они продолжали — как будто по инерции — выступать в роли их главных кредиторов. Передаточный механизм, связавший экономический кризис 1847 г. с политическим кризисом 1848 г., был фискальным. По всей Европе сочетание растущих расходов (сначала на железные дороги, затем на общественные полумеры и, наконец, на контрреволюционные меры) и падающих доходов (поскольку заработки и потребление снижались) неминуемо вело к государственным дефицитам. В 1842–1847 гг., например, бюджет Австрии вырос на 30 %. Привычка ссужать деньги государству настолько въелась в плоть и кровь, что, когда в феврале 1847 г. к Соломону обратились за займом в 80 млн гульденов, он «возблагодарил Господа» за «необычайно хорошее дело». Оказалось, однако, что все наоборот. Вместе с Синой и Эскелесом он взял 2,5- и 5-процентных облигаций на 80 млн гульденов (по номиналу), в обмен на что банкирам предстояло выплатить правительству 84 млн наличными пятью траншами в течение пяти лет. Операцию можно было считать выгодной лишь в том случае, если бы впереди страну ждали хотя бы пять лет мира и процветания.

Заем якобы понадобился на финансирование новых железных дорог; именно так Соломон говорил Гассеру, пытаясь продать «на значительную сумму» новых облигаций богатому наличными царю. Однако в ноябре 1847 г. Австрия вооружалась, готовясь к интервенции в Ломбардию и Венецию, где восстания казались неминуемыми. Соломон обо всем знал от Меттерниха, однако вместо того, чтобы встревожиться, он, наоборот, предложил увеличить финансовую помощь. Как ни странно, он согласился ссудить еще 3,7 млн гульденов в обмен на четырехпроцентные облигации, которые он, более того, просил не продавать на уже и без того переполненном рынке: они, обещал он Кюбеку, останутся «в его личном сейфе» в обмен на 4,6 %. Поскольку краткосрочные ставки в Лондоне в то время находились на уровне 5,85 %, а пятипроцентные «металлики» уже упали в цене и котировались на десять пунктов ниже, чем три года назад, его решение можно назвать странным (если не самоубийственным). В то время как обсуждалось предложение Соломона, Кюбек предупреждал, что интервенция в Италию приведет «к полному краху наших финансов». «Мы на краю пропасти, — провидчески говорил он Меттерниху, — и растущие требования к казначейству в связи с мерами, необходимыми для борьбы с зарубежными революционными элементами, уже ведут к росту беспорядков внутри страны, что отмечают законодательные собрания в провинциях и буквальные вспышки в прессе наших соседей». Меттерних оставался невозмутимым. В январе, когда Соломон испугался, Меттерних сердито сказал ему: «С политической точки зрения все хорошо; с точки зрения биржи — нет. Я выполняю свой долг, но вы не выполняете свой».

Как и в случае с займом Эскелесу, операции Соломона с правительством велись отдельно от остальных домов Ротшильдов. «Мы получили весьма любопытные письма из Вены, — писал Нат в Нью-Корт примерно в то же время. — У нашего доброго дядюшки полно 2,5 %-ных и 5 %-ных „металликов“, и одному Богу известно, как он справится с рынками… князь Меттерних обманывает дядюшку, чтобы тот продолжал свои финансовые операции; по-моему, Ф-фуртский дом обнаружит небольшую разницу в балансе в следующий раз, когда будет его составлять». Как оказалось, его прогноз был сильным преуменьшением. В феврале 1848 г., когда были сделаны первые попытки подсчитать обязательства Соломона, общая сумма составляла почти 4,35 млн гульденов (около 610 тысяч ф. ст.), то есть сумма, более чем вдвое превышавшая капитал Венского дома в 1844 г. Теоретически, как и предполагал Нат, ответственность за филиал в Вене по-прежнему нес Франкфуртский дом; но и там в 1840-е гг. держали облигации других немецких государств, особенно Вюртемберга и Ганновера. В марте 1848 г. даже шли разговоры о предоставлении нового займа Пруссии! Когда Ансельм наконец приехал из Франкфурта, чтобы привести в порядок дела Венского дома, он вовсе не склонен был к родственному великодушию. Его отношения с отцом испортились, в чем можно видеть первую для Ротшильдов потерю в 1848 г.

Во Франции так же неуклонно росли расходы. К 1847 г. бюджет был на 55 % выше, чем за 12 лет до того, не в последнюю очередь из-за государственных субсидий различным железнодорожным компаниям. Уже осенью 1846 г. поговаривали о займе, нужном для покрытия государственного дефицита; к лету следующего года трудность в размещении казначейских векселей на напряженном денежном рынке сделала новую эмиссию рентных бумаг настоятельной необходимостью. Естественно, Ротшильды не собирались уступать операцию другим, несмотря на периодические приступы беспокойства, одолевавшие племянников Джеймса по поводу финансовой стабильности Франции. Париж не отставал от Вены; государственные займы стали чем-то самим собой разумеющимся, независимо от экономических условий. Правда, Джеймс заключил на первый взгляд невыгодную сделку. Условия, которые он выговорил, казались щедрыми: из 350 млн франков по номиналу, на которые надлежало выпустить облигации, Ротшильды брали 250 млн в виде трехпроцентных рентных бумаг всего по 75,25, примерно на два пункта ниже рыночной цены. Более того, его соперники имели все основания жаловаться на двурушничество. Вполне возможно, министр финансов так устроил торги на новые рентные бумаги, чтобы ставка Джеймса была равна предположительно тайному минимуму министра. Как откровенно признавался братьям Нат еще до операции, Дюмон «выпустил кота из мешка»: «[Он] сказал, что не может обсуждать свой минимум, так как ему необходимо заявить в палате, что его запечатанное письмо останется тайной для всех, кроме тех, кто с ним договорится».

По сути Нат оказался прав, назвав заем «самым опасным и неприятным делом». Джеймс действовал не так опрометчиво, как Соломон, но он не послушал дружных советов своих племянников, ставивших на понижение, «с честью выйти из нашего займа». Некоторые бумаги были проданы инвесторам, от царя до Генриха Гейне. Но проданы были не все бумаги. Согласно целому ряду отчетов, он решил сразу выпустить на рынок только треть, удержав оставшиеся 170 млн франков в расчете, что трехпроцентная рента поднимется выше 77. Тем временем Джеймс, конечно, взял на себя обязательство выплатить казначейству 250 млн франков равными долями в течение двух с лишним лет. Как оказалось, он допустил еще один дорогостоящий просчет.

И в Англии накануне бури опрометчиво разместили заем. Так называемый заем в помощь ирландским голодающим в марте 1847 г. на сумму в 8 млн ф. ст. предприняли якобы для того, чтобы финансировать помощь Ирландии, хотя можно предположить, что в тот период для государственного дефицита имелись и другие причины. Сочетание уникального для Великобритании кредитного рейтинга и предположительно доброго дела, на которое должны были направляться средства, сыграло свою роль, и Ротшильды и Бэринги — которые гарантировали заем в равных долях — без труда находили покупателей. Более того, Джеймс жаловался, что лично ему выделили облигаций всего на 250 тысяч фунтов. Однако, к ужасу инвесторов и замешательству андеррайтеров, цена быстро упала с выпускной в 89,5 до 85.

Даже в Италии, где к тому времени, можно сказать, началась революция, Ротшильды в 1846–1847 гг. рассматривали возможность государственных займов. В Неаполе Карл, похоже, готов был согласиться предоставить заем правительству; от такого поступка его спасла лишь хроническая нерешительность самого режима Бурбонов. И в Риме поговаривали о займе. После ссуд, которые предоставлялись на основании займов, размещенных Ротшильдами в 1830-е гг., финансы Папской области снова пришли в беспорядок: дефицит в 1847 г. вдвое превышал дефицит прошлого года, и римские пятипроцентные облигации впервые после 1834 г. упали ниже номинала. Однако Джеймса в 1846 г. волновали выборы Пия IX — «предположительно либерала», как он довольно резко выразился, — и он приказал приостановить продажи римских облигаций в надежде на «по-настоящему позитивные перемены». Возможно, его позиция соответствовала позиции еврейской общины Рима, от имени которой Соломон снова жаловался на притеснения. Только откровенное предупреждение их нового итальянского агента Гехта, «который обрисовал власти Папской области самыми черными красками и считает, что революция вот-вот начнется», не дало Ротшильдам принять предложение Торлоньи о новом займе. В январе 1848 г., когда Адольф посетил Рим, его испугало сочетание политических дебатов и военных приготовлений, которые он там застал. По той же причине Альфонс отклонил удивительно несвоевременное — в январе 1848 г.! — предложение о займе со стороны Пьемонта. Альфонс тактично заметил, что речь идет о «стране, в которой уже, можно считать… вспыхнула революция». В то время в займе отказали лишь еще одной стране — Бельгии; по иронии судьбы, она осталась одной из наименее затронутых революционными выступлениями, которые должны были вот-вот начаться.

«Худшая революция из всех»

Не совсем верно утверждать, что революции 1848 г. начались в Италии: предвестниками катаклизма стали гражданские войны в Галисии и Швейцарии, а также неудачный созыв Объединенного ландтага — в сочетании с Декретом о государственном долге 1819 г. — Фридрихом-Вильгельмом IV в Берлине в 1847 г., и вспышки либеральных настроений на юге Германии. Но хотя Ротшильды внимательно следили за развитием событий, случившееся их не обеспокоило. В самом деле, аннексия Кракова Австрией была похожа на очередной раздел Польши: как и в предыдущих случаях, «бедных поляков» можно было «только пожалеть». «Наверное, многих из них расстреляют», — бесстрастно писал Нат; его дядя Соломон заботился лишь о том, чтобы правительства других стран не призвали Австрию к ответу за такой шаг. Впервые Ротшильды испугались после восстания ремесленников на Сицилии в январе 1848 г. и обещания Фердинанда II, короля Обеих Сицилий, принять либеральную конституцию. «Паршивые новости», по замечанию Ната (Ротшильды, как обычно, узнали их первыми).

Однако и он, и остальные представители семьи по-прежнему рассуждали в первую очередь в дипломатических терминах, гадая, укрепит ли неаполитанский кризис желание Австрии вмешаться (Соломон это пылко отрицал). В своих письмах Лайонелу и Альфонсу Ансельм шутил о том, как у Адольфа дрожали руки, когда он писал письма, намекая на то, что он разделяет нервность своего отца — если не сказать малодушие. Но это было просто добродушное подшучивание. Первая реакция Карла, наоборот, свидетельствует о хладнокровии: уже 19 февраля он снова обсуждает возможность займа режиму Бурбонов. Когда Ансельм писал о нападках либералов на правительство Людвига I в Мюнхене, он, видимо, не понимал, как скоро его диагноз распространится на всю Европу: «Так все и происходит, увы; на высотах политики, как и в самых низменных общественных отношениях, народ навязывает свою волю и диктует законы высшей власти». Он мог лишь надеяться, что «здешние беспорядки» «скоро закончатся» — а с ними закончится и падение цен на «низкопроцентные займы» Ротшильдов.

Как и в 1830 г., с началом революции во Франции беспокойство перешло в панику. Конечно, Ротшильды никогда не испытывали абсолютного доверия к Июльской монархии. Смерть старшего сына Луи-Филиппа в 1842 г. усилила их пессимизм по отношению к будущему: сам король признался, что «после его смерти… революция 1830 года начнется снова». «У меня… от всего этого болит живот, — встревоженно писал Энтони. — Не думаю, что, пока жив нынешний король, есть какая-то опасность — но кто займет место после его смерти, Бог знает, и я искренне надеюсь, что добрый старик проживет долго и все будет хорошо — тем не менее нам следует проявлять благоразумие». Это объясняет, почему Ротшильды так боялись, что очередное покушение на жизнь короля удастся. В 1846 г., получив письмо с угрозами, Джеймс передал его властям, заметив: «Человек, который хочет стрелять в меня, с таким же успехом может стрелять и в короля, и наоборот». В апреле следующего года, после того как Луи-Филипп пережил очередное покушение на свою жизнь, Нат провозгласил его «одним из самых замечательных людей, какие когда-либо существовали».

Однако нараставшее весь 1847 г. внепарламентское давление с требованиями избирательной реформы увеличивало вероятность того, что повторится 1830 г., хотя Луи-Филипп был еще жив. Сообщения Ната из Парижа в январе и феврале 1848 г. доказывают, что он чувствовал приближение кризиса: «Добрые люди говорят точно так же, как перед революцией 1830 г.», — заметил он 20 февраля, за два дня до запланированного судьбоносного банкета реформистов, который должен был состояться, невзирая на правительственный запрет.

«По-моему, смена правительства будет лучшим лекарством, а пока невозможно сказать, что случится, — никто не может угадать, как поведет себя французская толпа и когда [президент?] палаты депутатов объединится с простым народом, рискованно гадать, насколько далеко они зайдут и сохранят ли спокойствие… Мы должны надеяться на лучшее, а пока, милые братья, настоятельно рекомендую продавать акции и государственные ценные бумаги всех видов и наименований».

Впрочем, буквально на следующий день он писал оптимистичнее: «Противный банкет продолжает возбуждать публику… это действительно очень напоминает 1830 год, и тем не менее я не могу не думать о том, что все пройдет, оставив нас [далеко?] позади. Эта страна так процветает и в целом народ настолько заинтересован в сохранении обстановки, что, по-моему, ни о каком революционном движении [и речи] быть не может… В конце концов сменят правительство, а Гизо, скорее всего, поднимет вопрос о парламентской реформе… Буду очень рад, когда это произойдет; после этого наши рентные бумаги пойдут вверх, а дела поправятся».

«Однако я не сомневаюсь, что, как только дело с банкетом закончится, мы увидим значительные изменения к лучшему, — добавлял он еще в одном письме. — Все наши друзья уверяют, что поводов для беспокойства в связи с какой-либо революционной демонстрацией со стороны левых депутатов] нет — по-моему, их банкет обернется полнейшей неудачей». «У людей многое поставлено на карту поддержания порядка, чтобы поднимать шум, — заключал он в последней депеше накануне того дня, на который был назначен банкет, — поэтому не думаю, что мятеж снова будет на повестке дня по меньшей мере сейчас…» Темпераментный пессимист выбрал наихудший момент, чтобы видеть в происходящем что-то хорошее.

Даже в письме от 23 февраля, когда на улицах уже строили баррикады и волнения охватили национальную гвардию, Нат по-прежнему недооценивал серьезность положения, выражая осторожную надежду, что смены правительства окажется достаточно для подавления беспорядков: «Правительство сменилось, Гизо только что объявил в палате депутатов, что направил королю свое прошение об отставке, а его величество в настоящий момент уединился с Моле… Мы должны надеяться, что они составят хорошее правительство, но опасно уступать желаниям фракционного меньшинства и буйному настрою национальных гвардейцев… Большой ошибкой было не отправить Гизо в отставку раньше, народ требовал реформ, а в наши дни уже невозможно противостоять общественному мнению… Сам по себе мятеж не слишком серьезен, очень мало настоящих стычек, убитых почти нет или нет вовсе — но король тревожится из-за того, что национальная гвардия выступила в поддержку реформы против Гизо… Мятеж, судя по всему, закончен; не понимаю, за что им сражаться теперь, когда они получили реформу… полагаю, мы услышим разъяснения и Бог знает что еще. Одно я знаю точно: ваш покорный слуга в будущем не станет держать много французских бумаг… Опасно уступать толпе, подстрекаемой Национальной [гвардией]».

Должно быть, он писал всего за несколько часов до судьбоносного инцидента на улице Капуцинок, когда 50 демонстрантов были застрелены солдатами, охранявшими министерство иностранных дел. На следующий день, перед лицом того, что он назвал «нравственным восстанием», Луи-Филипп отрекся от престола в пользу своего внука и бежал в Англию, предоставив различным оппозиционным партиям формировать временное правительство. В его состав вошли в том числе адвокат Александр Ледрю-Роллен, поэт Альфонс де Ламартин, социалист Луи Блан и символический рабочий по имени Альбер. На следующий день образовали комиссию в ответ на претензию безработных рабочих-строителей, заявивших о своем «праве на работу». Следующая депеша Ната была краткой и по существу: «Мы в разгаре худшей революции из всех — возможно, вы увидите нас вскоре после того, как это дойдет [до вас]». Они с Джеймсом уже отправили жен и детей в Гавр, чтобы те сели на следующий корабль, отходящий в Англию.

События во Франции развивались во многом по воспоминаниям о прошлых революциях, чем по какому-то другому образцу. Те, кто сожалел, как мало удалось достичь в 1830 г., решили учредить республику на более демократической основе; те, кого еще пугали воспоминания о 1790-х гг., не хотели отдавать власть в руки «новых якобинцев». Вопрос оставался нерешенным, самое раннее, до конца июня. Выборы в Учредительное собрание показали, что за пределами Парижа радикальные республиканцы имеют ограниченную поддержку, но нельзя было исключать возможности «красного» переворота в самом Париже. В мае социалисты Распай, Бланки и Барбес предприняли неудачную попытку переворота. В июне закрытие национальных мастерских привело к стычкам между разочарованными рабочими и бойцами Национальной гвардии. Уже в июне 1849 г. так называемые «монтаньяры» вывели людей на улицы в последней тщетной попытке восстановить якобинский дух.

Примерно по тому же образцу события развивались почти повсюду, где началась революция. Хотя после революции были низложены сравнительно немногие монархи, некоторым из них пришлось бежать из столиц, а большинство вынуждено было пойти на революционные уступки после начала уличных боев, сразу же продемонстрировавших неадекватность (или ненадежность) полицейской службы. Массовое бегство знаменовало собой разнообразные конституционные новшества, от французского республиканства (которое попробовали также в Риме и Венеции) до парламентаризма (во многих немецких государствах). В Нидерландах, центре революции 1830 г., голландский и бельгийский монархи поспешно уступили давлению либералов и позволили ввести конституционные реформы; то же самое произошло в Дании. В Германии революция началась в Бадене, где великий герцог, узнавший о парижских событиях, поспешил признать либеральную конституцию. Вскоре его примеру последовали Гессен-Кассель, Гессен-Дармштадт и Вюртемберг. В Баварии короля Людвига вынудили отречься от престола; его репутации безнадежно повредила связь с Лолой Монтес. Такие перемены в монархической системе не удовлетворили более радикальных республиканцев, которые в апреле совершили попытку переворота в Бадене. Волны дошли даже до родного города Ротшильдов: вопреки ожиданиям Ансельма, 1848 г. представлял угрозу и для таких старинных образований, как Франкфурт, поскольку статус гражданства был там чрезмерно заужен, а государственные структуры устарели. Первые вспышки насилия в центре города начались в начале марта.

Повсюду казалось, будто происходят две революции — одна за другой: первая имела своей целью конституционную реформу, в основе второй лежали экономические требования. Хотя они сложным образом накладывались друг на друга, их разделяла четкая социальная граница. В то время как образованные ученые, юристы и профессионалы произносили речи и писали проекты конституций, ремесленники, ученики и рабочие строили баррикады и попадали под пули.

Наверное, самую большую разницу между 1848 и 1830 г. составляло то, что теперь революционная эпидемия распространилась и на Австрию. Меттерних узнал о революции в Париже от курьера Ротшильдов. «Что ж, дорогой мой, все кончено», — сказал он, по слухам, хотя его следующие слова, обращенные к Соломону, были более оптимистичными. В самом деле, все было кончено. 13 марта толпы демонстрантов столкнулись с войсками перед зданием, где проходило заседание ландтага Нижней Австрии. На следующий день Меттерних подал в отставку, бежал кружным путем, переодетый, через всю Европу, почти без денег — у него был лишь вексель его верного банкира Соломона, с помощью которого он оплатил проезд своей семьи в Англию. Император Фердинанд заменил Меттерниха его главным врагом Коловратом и обещал конституцию. Как и везде, когда новый парламент выбрал двухпалатный парламент в английском духе с имущественным цензом для нижней палаты, радикальные демократы — главным образом студенты, вроде Бернгарда Бауэра, не принадлежащего ни к одной партии кузена Германа Гольдшмидта, — высыпали на улицы (15 мая), вынудив самого императора бежать в Инсбрук. После того как Учредительное собрание оказалось довольно консервативным (депутаты-крестьяне довольствовались отменой крепостного права) и революционное правительство попыталось урезать деньги на общественные работы, снова начались беспорядки: в июле рабочие объявили забастовку, а в октябре студенты совершили отчаянную попытку государственного переворота.

Крах власти Габсбургов в центре империи породил цепную реакцию во всей Центральной Европе. В Пруссии беспорядки уже начались в Рейнской области, но после новостей из Вены настроение изменилось и в Берлине. 17 марта, после нескольких дней массовых демонстраций, Фридрих-Вильгельм IV как будто капитулировал, согласившись на конституцию, но одновременно развернул войска для поддержания порядка. Как и в Париже, реформа переродилась в революцию после нескольких выстрелов по демонстрантам, которые дали испуганные солдаты в центре города. Схватки продолжались больше суток; потом император сдался, выпустив несколько прокламаций для берлинцев, пруссаков и — что важно — «немецкого народа». Как и в Бадене, Вюртемберге и Ганновере, министрами стали либералы, хотя все, кто приняли посты, вскоре поняли, как трудно совместить собственные надежды на экономическую и политическую свободу с более радикальными целями ремесленников, студентов и рабочих. Некоторое время казалось, что народ может объединиться только на почве национализма. Таким образом, с самого раннего этапа немецкая революция была не просто вопросом конституционной реформы в государствах; она сулила параллельную трансформацию самого Германского союза.

Последствия падения Габсбургов сказались не только в Германии. В Праге умеренные либералы вроде Франтишека Палацкого настаивали на созыве современного парламента, основанного на имущественном цензе, вместо устаревшего богемского ландтага. В Венгрии, Хорватии и Трансильвании наблюдались те же сепаратистские настроения, сдобренные различной степенью либерализма. То же самое было в Италии, хотя все началось не одновременно. Так, революция в Королевстве обеих Сицилий началась рано: 6 марта Фердинанд II даровал Сицилии отдельный парламент, а вскоре был там свергнут; через два месяца он позволил парламенту собираться в самом Неаполе. В Пьемонте и Папской области Карл Альберт и Пий IX пошли на такие же уступки; оба они даровали конституцию в марте. В Венеции и Милане революция приняла форму мятежа против австрийского владычества. Как и в Германии (хотя в меньшем масштабе) некоторые революционеры видели возможность объединить Италию, сделав ее не просто географическим термином.

Почему Ротшильдам революция 1848 г. казалась «худшей из всех»? Важно заметить, что их реакция не сводилась к одному лишь неприятию либеральной или республиканской формы правления. Отношение к революции у членов семьи широко варьировалось. На одном конце спектра находился Соломон, казалось, почти не способный истолковать постигшие его бедствия в других терминах, кроме религиозных. Когда он не пытался оправдать собственные финансовые ошибки в бессвязных письмах к братьям и племянникам, Соломон называл революцию то неудачным стечением обстоятельств, которого можно было избежать и в котором он обвинял некомпетентность Луи-Филиппа, тщеславие князя Меттерниха и безответственность Палмерстона, то как потрясение всемирно-исторического масштаба, сравнимое не только с 1789 г., но и с крестьянскими восстаниями, крестовыми походами и библейским нашествием саранчи. Как бы там ни было, он усматривал в революции божественное испытание веры.

Его племяннику Нату в таком утешении было отказано. Более консервативный и более осторожный, чем его лондонские братья, он был глубоко травмирован революцией — до такой степени, что пережил нечто вроде нервного срыва. Худшая «политическая холера еще не заражала мир», жаловался он перед тем, как уехать на воды в Эмс, «и я боюсь, что нет такого врача, который ее излечит, вначале прольется много крови». Практически все письма, написанные братьям в революционные месяцы, завершались предупреждением продавать все ценные бумаги и акции.

Больше никто из членов семьи не воспринял революцию так тяжело. Ни Амшель, ни Карл как будто не задумывались над вопросом серьезно: они приравнивали революцию к природной катастрофе — непостижимой, но, с Божьей помощью, преодолимой. Мысли о революции находились за пределами их кругозора — Карл отмахивался от разговоров об итальянской государственности, называя их «глупыми прожектами нескольких безумцев»; они с Амшелем старались по возможности держаться подальше от политических дебатов. Точно так же пышные националистические зрелища — триколоры, патриотические песни — оставляли старших Ротшильдов совершенно равнодушными. На одной карикатуре того времени изображен озадаченный Амшель, который спрашивает Арнольда Дуквица, «рейхсминистра торговли», назначенного франкфуртским парламентом летом 1848 г. (после оптимистического вывода, что объединенное государство уже в процессе создания): «Что, господин министр, торговать пока нечем?» (см. ил. 16.3). Наверное, справедливо предположить, что его ошеломили продолжительные и безрезультатные парламентские дебаты. Зато Джеймс хорошо понимал, что нужно революционерам. Все больше проникаясь мыслью о том, что все режимы одновременно ненадежны и податливы с финансовой точки зрения, он склонен был приветствовать любой флаг, который поднимется на мачте после шторма. Он не пустил Альфонса в Национальную гвардию, но его поступок скорее можно приписать соображениям об интересах семьи, которые для него были выше любой политики, чем откровенно антиреспубликанским настроениям. Джеймс не проливал слез по Луи-Филиппу.

Такой прагматизм до некоторой степени разделяли четыре старших сына: Ансельм, Лайонел, Майер Карл и Альфонс, которые склонны были так же серьезно относиться к политической обстановке. Однако они, в отличие от Джеймса, время от времени выражали сочувствие либеральным реформам, хотя и отличали их от идей радикальных демократов, социалистов и коммунистов. Судя по замечаниям Ансельма о событиях в Германии, можно предположить, что он не испытывал никакого сочувствия к различным королям, князьям и эрцгерцогам, обязанным подчиниться «воле народа». Кроме того, его раздражали «старые парики» из франкфуртского сената.


16.3. W. V. Барон: Noch niks zu handele, Härr Minister? («Что, господин министр, торговать пока нечем?») (1848)


Правда, он посетил первое заседание немецкого «предпарламента» во Франкфурте перед отъездом в Вену, хотя его интерес был довольно отстраненным: в отличие от своего лондонского кузена Лайонела ни он, ни Майер Карл никогда не стремились участвовать в выборах. И Ансельм тепло приветствовал австрийскую конституцию, обнародованную в марте 1849 г. Ее статьи на самом деле оказались умеренно либеральными. Зато младшие братья из разных ветвей семьи реагировали более бурно. Адольф в Неаполе просто пришел в ужас. Энтони называл немецких князей «стадом ослов» и придерживался «очень хорошего мнения» о планах франкфуртского парламента создать объединенную Германию, которые он считал «справедливыми и разумными». Ну а 19-летнему Гюставу не терпелось вернуться в Париж и самому посмотреть на события. Он испытал разочарование, застав там «уныние», беспорядки среди рабочего класса и «мелкотравчатость» политиков-республиканцев.

Двойственное отношение Ротшильдов к революции нигде не проявляется очевиднее, чем в письмах и дневниках женщин семьи.

Бетти, жена Джеймса, относилась к революции откровенно враждебно; она аплодировала своему четырехлетнему внуку Джеймсу Эдуарду, когда тот объявил: «Будь у меня деньги, я купил бы ружье и убил республику и республиканцев». Она ожидала, что конституция Французской республики «скоро присоединится к своим сестрам, которых забвение давно похоронило в туманах времени», а депутатов Национального собрания называла «дикими зверями нашего огромного парижского зверинца». Так же презрительно она относилась к революции в Германии. Как она говорила старшему сыну, франкфуртский парламент — «орудие ложных доктрин и анархии». Когда в Вене убили Роберта Блюма, она радовалась, что «его раскольнический голос уничтожен», и жалела только о том, что то же самое не сделали в Париже. Как ни странно для женщины, чьи родители родились во франкфуртском гетто, Бетти даже выражала ностальгию по «старому режиму» XVIII в., «столетию, когда умы были весьма плодовиты и все знали, как с достоинством отстоять честь своего положения, не покидая его, и не считали себя униженными из-за необходимости слушать верховную власть». Век девятнадцатый она считала «дурным веком».

Зато ее кузина Шарлотта, жена Лайонела, придерживалась совсем иных взглядов. Она, конечно, боялась за финансовое будущее семьи; в то же время она испытывала некоторое моралистическое удовлетворение от кризиса, видя в нем возможность самоотречения и самосовершенствования. Следя за политической обстановкой на континенте по письмам родных и по газетам, она испытывала радость, чувствуя, как на ее глазах творится история. Как она писала в дневнике, «по правде… это век железных дорог, ибо последние шесть недель были так же богаты на события, как шесть лет, бывших свидетелями гибели Людовика XVI, Большого террора, Конвента и Наполеона». Но главное, ее привлекали возможности объединения Германии, которые проявились во Франкфурте: «Что же касается Германии, есть надежды, что вскоре она станет процветающей, могущественной, объединенной и свободной. И в Пруссии народ одержал победу над армией, и король вынужден дать своим подданным все реформы и пойти на все уступки, какие они требуют. Правительство сменилось; прусский принц бежал; пресса свободна; слушания в судах публичны… и все конфессии и религии имеют равные права. Снова став великой и объединенной империей, сильной и счастливой, возвышенной и гордой, Германия отразит русские бури, вторжения казаков и подстрекательство французов к войне».

Конечно, ее идеал объединенной Германии был строго монархическим: как и Ансельм, она питала отвращение к республиканцам. Но во французском контексте Шарлотта находила что-то положительное даже в республиканцах. Она считала: «…те, кто стоит у руля государства, хотят заложить основы процветания и счастья для своей страны, пусть даже они ошибаются в средствах, к каким прибегают для достижения цели… Ледрю-Роллен… питает честные намерения по отношению к Франции, и в наше время общего смятения, очевидно, он один из всех членов администрации способен действовать как лидер».

Невестка Шарлотты, Луиза, также усматривала позитивные стороны в «этой чудесной революции». При условии, «что наш дом переживет шторм», она способна была вынести «любые потери, пусть даже самые суровые». «Я не могу сказать, — откровенничала она, — что меня беспокоит, как она может отразиться на наших состояниях. И здесь нет никакой философии, а есть обыкновенное равнодушие или скорее неприязнь к пышности и хвастовству…»

Короче говоря, нельзя сказать, что семья единым фронтом выступала против революции. Это заметно также по тому, как отдельные Ротшильды относились к свергнутым королям и министрам, которые уехали в ссылку в Англию. Бетти была потрясена, услышав, что Луи-Филипп и его семья живут в Ричмонде на 100 франков в день. Но самое большее, что он, судя по всему, получил от английских Ротшильдов, — ящик хорошего бордо. После революции Меттерних также стал бессилен и беден, как заметила Шарлотта: «Его замок в Иоханнисберге конфисковали, потому что он не платил налоги последние девять лет… Князь никогда не обладал большим состоянием. В молодости он жил на широкую ногу, а позже ему пришлось платить долги своего сына. Теперь у него много детей; он обязан заботиться о них, дать им образование. Дядя Соломон лишь недавно уладил его финансовые дела».

Она почти не испытывала сочувствия к его состоянию и разделяла нежелание франкфуртских партнеров и дальше оказывать ему финансовую помощь. Но Лайонел испытывал нечто вроде семейных обязательств перед «Дядюшкой». В июне Меттерниху дали заем в размере 323 тысяч гульденов под залог его (значительно упавших в цене) железнодорожных акций. Еще один заем княгине Мелани в размере 5500 гульденов записан в книгах Венского дома в ноябре 1848 г. В следующем году общие долги Меттернихов составляли 216 500 гульденов. Вдобавок реструктурировали вторую половину займа 1827 г., поэтому к концу 1870-х гг. большая сумма еще не была выплачена.

В двух длинных письмах Соломону — одно было написано, когда он инкогнито проезжал Арнем, второе уже в безопасности, в Англии, — Меттерних отплатил своим верным банкирам многословным оправданием, которое проливает любопытный свет на их отношения:

«В какой беспорядок пришел мир! Помнится, вы всегда спрашивали меня, будет ли война. И я… всегда уверял вас, что войны не будет и, пока бразды правления в моих руках, я сумею договориться о политическом мире. Опасность тогда лежала не в плоскости политической войны, но в плоскости войны социальной. И там я тоже удерживал бразды правления, пока это было в человеческих силах. В тот день, когда такая возможность прекратилась, я сошел с кучерского сиденья, ибо не желал, чтобы меня свергли. Если вы спросите, можно ли было избежать того, что случилось, при помощи того, что наивные утописты называют реформой, я отвечаю категорическим „нет“ — по той логической причине, что те меры, которые сегодня называются реформами и которые могут, при определенных условиях, способствовать улучшениям, в тогдашней обстановке имели не больше ценности, чем танец с факелами на бочках с порохом… Вы, милый Соломон, много лет понимали меня. Многие другие — нет.

Во Франции все только начинается. Никогда прежде не было большего беспорядка, имеющего столь же глубокие корни».

Может быть, таким способом Меттерних просто заискивал перед теми, которые, как он надеялся, будут финансировать его новую «буржуазную жизнь». Но его заявление о взаимопонимании стало подходящей эпитафией для сотрудничества, которое на протяжении тридцати лет, с тех пор, как они познакомились в Ахене, оказывало значительное влияние на всю Европу. Скептику Ансельму оставалось лишь заметить, что в письме содержатся «теории, которые сейчас не слишком помогают миру».

Угроза собственности

Больше всего Ротшильдов тревожила вовсе не опасность для жизни, какую представляла революция. Хотя во время кризиса они спешили отправить жен и младших детей в безопасное место, Ротшильды-мужчины — большинству из которых в тот период пришлось пойти на некоторый личный риск — проявляли необычное хладнокровие, когда вокруг свистели пули и летали кирпичи. 24 февраля молодой Фейдо, который тогда служил в Национальной гвардии, видел, как Джеймс выходит рука об руку с неизвестным спутником с улицы Мира и направляется к разграбленному Тюильри, хотя оттуда продолжали доноситься выстрелы.

«„Господин барон, — сказал ему я, — сегодня не слишком удачный день для прогулки. По-моему, вам лучше вернуться домой, а не подставляться под пули — они здесь так и свистят“.

„Мой юный друг, — отвечал он, — плакотарю са софет. Но скажите, сачем фы стесь? Чтобы выполнять свой долг, не так ли? Что ж, и я, парой Ротшильд, пришел сюда для того же. Ваш толк — стоять с оружием на часах и охранять безопасность добрых граждан; мой — идти к министру финансов и спросить, не нужны ли им мой опыт и мой софет“.

С этими словами он меня оставил».

Уже 4 марта Джеймс готов был позволить жене и сыновьям вернуться в Париж — хотя по просьбе Бетти он добавил несколько предостережений: «Прошу об одном: добудь паспорт на другое имя для проезда туда и обратно. Если захочешь взять с собой Альфонса, у него тоже должен быть еще один паспорт на другую фамилию, потому что я не хочу, чтобы в газетах появились заголовки: „Мадам де Ротшильд вернулась в Лондон“, если ты решишь поехать обратно. Это породит досужие сплетни… Приезжай и привози Альфонса, хотя не знаю, может быть, не стоит держать его вдали от политики. Если его увидят, потребуют, чтобы он записался в Национальную гвардию. Он сможет приехать, если спрячется».

В мае, когда Барбес и его сообщники предприняли неудачную попытку переворота, когда поговаривали о гильотинах на площади Согласия, Джеймс снова готов был отправить сыновей за границу в целях безопасности; более того, он предпринял короткую поездку в Лондон. Однако мысли об отъезде из Парижа посещали его лишь в начале июня. Разителен контраст с его охваченным беспокойством племянником. Ната тревожило даже то, что новый префект полиции Марк Коссидьер посла л отряд охранять улицу Лаффита: «…шайка свирепых головорезов с красными кушаками; с такими не захочешь встречаться в темноте один и без оружия — они съедят тебя живьем». Хотя в самые бурные революционные месяцы он оставался в Париже, в конце ноября он с радостью уехал в Англию. Джеймс презирал такое малодушие. Как Бетти с гордостью сообщала Альфонсу, ее муж был одним из немногих, кто «отважно противостоял ужасным бурям, которые у многих отнимали смелость и психическую силу».

Соломон тоже оставался на месте в Вене, хотя редко выходил из дому. Несмотря на то что он регулярно слышал «барабанный бой на улицах» в течение нескольких недель после 13 марта, он не покидал города до июня, да и потом предпочел обосноваться с Амшелем в совсем не безмятежном Франкфурте. Ансельм ждал до 6–7 октября, когда вооруженные революционеры заняли позиции на крыше конторы Ротшильдов после линчевания графа Латура у здания военного министерства и захвата арсенала, «расположенного всего через один дом от нашего». К тому времени в городе стало настолько опасно, что, когда вернулся Мориц Гольдшмидт, чтобы спасти банковские документы, ему пришлось переодеться молочником; Ансельм же считал своим долгом оставаться в стране еще месяц.

Несмотря на тревожные события и бесконечные демонстрации, Амшель не покидал Франкфурт. Когда однажды ночью в марте 1848 г. у его дома собралась толпа, он «к тому времени давно лег спать и узнал обо всем только на следующий день»; позже он вывесил в окне национальные флаги в надежде, что его оставят в покое. Во Франкфуртском доме дела велись по-прежнему, хотя контора была окружена баррикадами, а в сентябре в дом попали четыре пули. Один очевидец-гравер запечатлел, как Амшель невозмутимо беседует с двумя вооруженными революционерами. «Что происходит в моем доме?» — спрашивает «барон фон Ротширм», показывая на табличку, прибитую к его парадной двери. «Строитель баррикад» отвечает: «Теперь, когда все началось, герр барон, все поделят поровну, но частная собственность священна». На это Амшель взрывается: «Что началось? Убирайтесь отсюда! Собственность священна? Поделят? Что вы сказали? Моя собственность всегда была для меня священной, мне не нужно, чтобы вы писали это на моей двери. Поделить? Когда придут пруссаки, вас самих поделят» (см. ил. 16.4).

«Нервозность» Ната, а также Карла и Адольфа в Неаполе стала исключением и ошеломила остальных членов семьи[136]. Хотя они часто писали об антисемитизме, сопровождавшем революцию в частях Центральной Европы, другие мужчины-Ротшильды, похоже, никогда не ощущали его на себе напрямую. Более того, Джеймс больше беспокоился из-за того, что, если начнется война, его могут арестовать как немецкого шпиона, в то время как его жена так же боялась за достоинство Джеймса, как и за его жизнь. Она высокомерно рассказывала Шарлотте, как новый французский министр внутренних дел Луи-Антуан Гарнье-Пажес «всегда называет нашего дядюшку просто „Ротшильдом“ без префикса» (то есть не называет его «бароном» и не добавляет к фамилии «де»), — другие революционеры, например Ламартин, отнюдь не проявляли такого неуважения. Другие члены семьи находили неловкий и застенчивый (зачастую с оглядкой назад) символизм революции слегка комичным. Маркс не единственный подозревал, что история повторяется, но чаще в виде фарса, чем в виде трагедии. Бесконечные иллюминации в Париже, обрядовые посадки деревьев и, главное, вычурные ритуалы в неоклассическом стиле с участием одетых в белое девственниц казались нелепыми, особенно английским Ротшильдам.


16.4. Неизвестный автор. Сцена на баррикадах 18 сентября: «Что происходит в моем доме?» (18 сентября 1848 г.)


На самом деле угроза для их собственности страшила Ротшильдов больше угрозы для их жизни. Помеченные для грабежа особняки и разорение виллы Соломона в Сюрене — заодно с виллой Луи-Филиппа в Нейи — стали лишь первыми наглядными примерами такой угрозы[137]. Кроме того, отмечались попытки поджога железнодорожных станций и мостов, относящихся к Северной компании. Пасхальные выборы в Учредительное собрание убедили Ната в том, что больше нет опасности «кровопролитной революции», но он еще ожидал, что «наши кошельки» «будут истекать кровью». В апреле ходили упорные слухи о том, что улицу Лаффита разграбят; а через месяц, накануне решающих «июньских дней», Гюстав описывал появление на стенах города «листовок с указанием, где грабить; упоминается, что у нас есть 600 млн франков». И во Франкфурте — несмотря на уверения в обратном со стороны более умеренных революционеров — собственность Ротшильдов была «отмечена» для нападения. В трех отдельных случаях разбили окна Амшеля, и он из предосторожности отправил «большую часть нашего движимого имущества» в Брюссель и Амстердам, пока не смог убедиться в том, что «к частной собственности проявят уважение». В Вене рабочие, строившие в мае баррикады у дома Гольдшмидтов, ограбили его. Естественно, Ансельм и Нат приняли некоторые меры предосторожности, например отослали в Лондон на хранение серебро и фарфор.

Вторую угрозу для собственности Ротшильдов представляла ее возможная официальная конфискация революционными режимами — либо в виде экспроприации, либо в виде тяжелого прямого налогообложения. Едва ли они принимали всерьез заверения того сорта, которыми 18 марта осыпал их помощник Бляйхрёдер из Берлина — «совершенно нечего бояться за частную собственность». Они трезво оценивали ситуацию, учитывая очевидную опасность того, что «умеренных» вроде Кампгаузена и Ганземанна могли сместить со своих постов более радикальные политики. Как выразился Джеймс в апреле, «они не тронут ни одного волоска на вашей голове, но будут все больше давить до тех пор, пока у вас нечего будет есть». В Вене, судя по яростным нападкам на Ротшильдов в прессе, можно было предположить намек на конфискацию их фабрик, если там не поднимут заработную плату и не улучшат условия труда. И в Венеции при республиканском режиме Д. Манина соляному заводу Соломона грозила конфискация.

Конечно, самая серьезная угроза официальной экспроприации существовала в Париже, где уже в марте начали обсуждать радикальную меру, задуманную еще до революции, — планы национализации железных дорог. Утверждали, будто железнодорожным компаниям не удалось выполнить свои обязательства по плану 1842 г.: недооценив стоимость железнодорожного строительства и больше занимаясь жульническими спекуляциями с акциями, они даже не сумели выплатить государству все деньги по концессионным соглашениям. Несомненно, финансовое положение железнодорожных компаний весной 1848 г. было шатким. Так, Северная компания была должна государству от 72 до 87 млн франков, выплатить которые она была не в состоянии; такие огромные долги без труда могли оправдать ее национализацию. Необходимо заметить, что Нат относился к национализации вовсе не враждебно — железные дороги никогда его не привлекали. Поскольку акции компании котировались всего по 212, а железнодорожные рабочие неоднократно не исполняли приказы своих десятников и мастеров — и даже «новых властей», требовавших посадить перед всеми главными вокзалами «деревья свободы», — ему не терпелось от них избавиться. Но Джеймс был совсем не готов отдавать главную опору своей растущей промышленной империи. В отличие от тех компаний, чьи линии еще не были сооружены, Северная железная дорога уже приносила деньги за грузоперевозки и пассажирские перевозки, и революция не слишком на них повлияла.

Что касается состояния Ротшильдов, самой серьезной угрозой для него были государственные ценные бумаги, резко упавшие в цене в первые недели существования новой республики. В таблице 16 а показано пагубное действие революции на некоторые основные ценные бумаги, находившиеся во владении пяти домов Ротшильдов. Хотя в общем цены переживали падение с начала экономического кризиса в 1846 г., если не раньше, с февраля по апрель 1848 г. они пережили катастрофический крах.


Таблица 16 а

Финансовый кризис 1846–1848 гг.


Примечание: Цены на британские и французские бумаги приводятся по еженедельным заключительным ценам акций по лондонским котировкам; австрийские цены — ежемесячные заключительные цены по котировкам во Франкфурте; римские цены — средние цены по парижским котировкам.

Источники: Spectator, Heyn, Private banking, Felisini, Finanze pontificie.


Как мы видели, Джеймс придерживал у себя новые трехпроцентные рентные бумаги на сумму около 170 млн франков, выпущенные в предыдущем году. В апреле их рыночная цена составляла меньше половины того, что он за них заплатил. Тем не менее по договору он по-прежнему обязан был в ноябре возобновить выплаты французскому казначейству (речь шла о сумме, равной примерно 10 млн франков в месяц, на протяжении двух с лишним лет). Вдобавок к этим тяжелым потерям, вполне вероятна была большая задолженность по счету векселей: как выразился Нат, «у нас векселей на 16 млн франков, но Бог знает, сколько из них будет оплачено». Поскольку трудности переживали даже такие крупные банки, как банк д’Эйхталя, перспективы выглядели мрачными. Кроме того, Парижский дом задолжал около 10 млн франков железнодорожным компаниям, в том числе Северной, Страсбургской линии и Ла Гран-Комб. Слишком много активов составляли обесценивающиеся акции и векселя; подходил срок выплат по многим задолженностям. На одной карикатуре 1848 г. Ротшильд, похожий на домового, наклоняет биржевые весы к своей выгоде, в то время как над ним проходят демонстрацией студенты со знаменем, призывающим к отмене всего, «кроме студентов» (см. ил. 16.5). На самом деле в тот период Ротшильды несли большие убытки.


16.5. «Александр». Штурмовая петиция: Подъем и падение на бирже (1848)


В таких обстоятельствах многие ожидали, что Джеймс объявит себя банкротом и, возможно, бежит из Парижа вслед за семьей. Австрийский посол Аппоньи внимательно наблюдал за ним в марте и апреле, ожидая, что банк в любой момент закроет двери. Например, 27 февраля он нашел Джеймса и других банкиров «в плачевном состоянии», потому что их рента превратилась «в клочки бумаги, которые ничего не стоили». Коссидьер явно подозревал, что Джеймс собирается покинуть Париж; ходили слухи, что он тайно вывозит из Парижа золото, спрятанное в телегах с навозом. Джеймса даже поместили под надзор полиции (скорее для того, чтобы присматривать за ним, чем для того, чтобы защищать его дом от грабителей). Весь март и апрель ходили упорные слухи, что банк «Братья де Ротшильд» падет следующим. Аппоньи казалось, что Джеймс «висит на волоске»; его друг Леон Фоше описывал его «мертвенно-бледным».

Слухи были недалеки от истины: в какой-то момент в апреле запасы наличных у Джеймса растаяли и составляли всего чуть больше миллиона франков. Когда из-за ошибки в подсчетах ему показалось, что денег еще меньше, он так перепугался, что начал шутить: он «бросит дело, уедет в деревню и будет питаться одной картошкой».

Однако положение Венского дома было еще хуже. На руках у Соломона не только скопилось множество облигаций-«металликов»; как мы помним, он взвалил на себя тягостные обязательства после спасения Эскелеса. Всего, по его подсчетам, он должен был в ближайшем будущем выплатить третьим сторонам около 3 млн гульденов. На самом деле, как вскоре обнаружил Ансельм, его положение было еще хуже; дело в том, что деньги для спасения Эскелеса были взяты за счет депонирования в Национальном банке краткосрочных финансовых векселей на сумму в 2,75 млн гульденов, а о пролонгации договора до революции официально так и не договорились. И это вдобавок к векселям еще на 2 млн гульденов, которые Соломон выпустил, чтобы профинансировать заем для Нордбана. Таким образом, всего у него скопилось долговых обязательств примерно на 8 млн гульденов. Срок выплаты подходил, а Соломон не мог рассчитаться, так как большую часть его активов составляли акции промышленных предприятий, которые из-за революции стали неходовыми. Полный объем неплатежеспособности Соломона можно видеть в балансовых отчетах, которые впоследствии составил Ансельм. Целых 27 % его активов составляли его доля в металлическом заводе Витковице, линии Нордбан и «Австрийском Ллойде», не говоря уже о различных более мелких промышленных предприятиях, которые он приобрел в качестве залогов за предоставленные займы. Подобные активы невозможно было легко реализовать. Ничего удивительного, что Соломон «завидовал своему счастливому брату Натану»; он, как он сказал братьям, «находится в самом болезненном положении из всех существующих». Именно этого боялись его английские племянники, когда советовали Джеймсу не вкладывать деньги в железные дороги.

В свою очередь, положение Венского дома подвергало опасности положение Франкфуртского дома: по результатам аудита, проведенного в марте, выяснилось, что Соломон задолжал другим домам Ротшильдов — главным образом Франкфуртскому — около 1,7 млн ф. ст. (половину его общей задолженности). Позже Соломон пытался оправдаться, заявив, что Франкфуртский дом много лет доил свой венский филиал, но самое большее, что тут можно было ответить, — Амшеля тоже можно обвинить в том, что тот позволил ему накопить такой громадный долг. Дело в том, что и у Франкфуртского дома возникли свои трудности: он еще должен был выплачивать остаток Вюртембергу за заем, должен некоторую сумму Гессен-Касселю и значительную сумму, доверенную ему Германским союзом (так называемые «крепостные деньги»). Амшель опасался, что деньги заберут. Всего Ансельм насчитал краткосрочных обязательств на сумму в 8 млн гульденов. Из-за собственных стесненных обстоятельств он вынужден был прекратить поддержку Бейфусов, аннулировав передачу 1,3 млн гульденов, которые должны были помочь Бейфусам продержаться на плаву. Еще одним источником беспокойства стала значительная сумма (1,2 млн гульденов), которую Франкфуртскому дому была должна Пруссия. На то, что Пруссия вернет долг, уже никто не надеялся. Как ни странно, в первые недели марта Амшель обратился за помощью именно к Соломону — в то время, когда Джеймс отчаянно ждал помощи из Франкфурта, призывая Ансельма продавать ценные бумаги «по любой цене!». Каждый дом считал, что другой дом должен ему денег; ни один не мог рассчитаться с долгами. Соломон заложил все свои дома и имения в счет денег, которые он был должен Франкфуртскому дому; но поскольку ничто из его имущества нельзя было реализовать, сумма, в которую он все оценил (5 млн гульденов), была чисто теоретической.

Поскольку три из пяти домов Ротшильдов находились на грани банкротства, неизвестность угрожала будущему семьи в целом. В Лондоне Шарлотта столкнулась с новым, неуважительным тоном со стороны таких дипломатов, как посол Австрии граф Дитрихштайн. Вот что она записала в дневнике: «…он сделал мне весьма двусмысленные комплименты, заявив: „Глядя на вас, становится очевидно, что вы больше не наслаждаетесь таким высоким положением в мире. Теперь вы благодарны, если кто-то называет вас красивой, хотя в прошлом вы расхохотались бы над такой иронией“. Я ответила: „Почему же я больше не наслаждаюсь таким высоким положением? Все потому, что у меня больше нет денежного мешка вместо трона или табурета для ног? Или, может быть, потому, что я больше не денежный мешок?“ — „Мешок-то на месте, но революция наполовину его опустошила“. — „Это никого не волнует, ваше превосходительство, лишь бы мы не просрочивали платежи и не предъявляли особых претензий“».

Она подозревала, что даже Дизраэли «верят в уничтожение нашей власти», хотя и это она тоже воинственно отвергала: «Она заключается не в одном нашем богатстве, и Господь Всемогущий не уберет от нас своей защищающей руки. Аминь!» Наедине она признавалась, что «Ротшильды, состояние которых всего два месяца назад превосходило запасы Английского банка, лишились большей части своего богатства».

Выживание

Как же они уцелели? Сразу же напрашивается ответ: сами революции оказались недолговечными. За пределами крупных городов народ довольно слабо поддерживал либеральные и республиканские конституционные новшества, да и в городах существовали глубокие различия в подходе к экономическим вопросам между разными профессиональными группами. Либеральные банкиры имели мало общего с недовольными ремесленниками, которые мечтали восстановить систему гильдий. Такие разногласия в значительной степени способствовали тому, что республиканцы во Франции и либералы в Германии почувствовали себя обманутыми. Во-вторых, в 1848 г. значительно снизилась угроза войны между великими державами; она была гораздо меньше, чем в 1830 г. Война же оставалась самым страшным кошмаром для Ротшильдов, не в последнюю очередь потому, что они помнили, что войны имеют тенденцию радикализовать революцию. Джеймс не раз говорил, что в случае большой войны он покинет Париж; но Франция Ламартина в очередной раз отказалась сыграть свою историческую роль экспортера революции. В то же время Великобритания Палмерстона не могла решить, поддержать ей революцию или нет, ведь некоторые ее аспекты противоречили интересам Великобритании (особенно притязания Германии на герцогства Шлезвиг и Гольштейн)[138]. Пруссия и Пьемонт, конечно, воевали, но довольно вяло и имея в виду строго ограниченные цели. В-третьих, революционеры распылили значительную часть сил на национальные вопросы, которые подразумевали перекройку не только конституций, но и государственных границ; и здесь стала еще очевиднее противоречивость, а не взаимно дополняющий характер «весны народов».

Как и в 1830 г., поляки стали жертвами непримиримого противодействия России их чаяниям, несмотря на осторожную попытку Пруссии поддержать Польшу (в Познани все было кончено уже в мае). Славянским меньшинствам, проживавшим на территории Австрийской империи, было чего бояться после успешного отделения Венгрии, они ничего не приобретали от объединения Германии. Кроме того, они и между собой имели мало общего, даже в смысле языка. Немецкий проект, выработанный во Франкфурте, на первый взгляд не прошел потому, что раздутый и болтливый парламент никак не мог договориться о номинальном главе новой федерации; в действительности никак не удавалось примирить интересы Австрии и Пруссии относительно того, как реформировать Германский союз. Если не считать «Королевства Верхней Италии», в которое в мае 1848 г. вошли Пьемонт, Милан и Ломбардия, Италия должна была объединяться после разнообразных и довольно противоречивых по своей природе восстаний, вспыхнувших во всех частях полуострова. Таким образом, национальные движения разных государств стремились вытеснить друг друга. Наконец, как только перегруппировались армии Габсбургов под руководством Виндишгреца, Елачича и Радецкого, они быстро разделались с революционерами. В июне 1848 г. пала Прага. Пьемонтские войска Карла Альберта потерпели поражение при Кустоцце через месяц (25 июля). Сама Вена капитулировала в ноябре.

Однако ничто из этих событий невозможно было предсказать с той или иной степенью вероятности. Революция во многом перешла в самую радикальную фазу после октября 1848 г., и ее поражение в Италии, Южной Германии и Венгрии не могло считаться решающим до лета 1849 г. В той обстановке, какая сложилась в марте 1848 г., Джеймса и Соломона вполне могли бы понять, если бы они последовали в ссылку за Луи-Филиппом, Гизо и Меттернихом, настолько тесно они отождествлялись со свергнутыми королями и министрами. Тем не менее они остались; и их выживание стало одним из самых замечательных событий 1848 г. С марксистской точки зрения их выживание стало одним из классических симптомов предрешенного поражения революции.

Непременным условием выживания для Ротшильдов стало их собственное «согласие». Освященный временем приказ Майера Амшеля для своих потомков по мужской линии поддерживать семейное единство никогда прежде не приобретал такого важного значения, ибо дело решило стремление Лондонского дома (и в меньшей степени Неаполя и Франкфурта) выручить раненые Парижский и Венский дома. Вдобавок революция, которая так успешно прошла на Сицилии, потерпела поражение в Неаполе. Судя по отчетам тамошнего дома Ротшильдов, 1848-й был годом скудным, но не катастрофическим: в первой половине года прибыли упали всего до 2709 дукатов, но снова поднялись до 58 229 дукатов во втором полугодии; за весь год в целом прибыли упали всего на 40 % по сравнению с 1847 г. Судя по отчетам, в 1845–1850 гг. Неаполитанский дом переживал застой без крупных перемен в структуре активов. Поэтому в начале апреля Карл смог послать деньги во Франкфурт.

Еще больше помогло (по словам Шарлотты) то, что «волнующий ветер революции, который сметает старые обиды, [не] задул в Англии» — не в малой степени благодаря отмене «хлебных законов» и приостановке действия Банковского акта в 1847 г. Чартистская демонстрация на Кеннингтон-Коммон 10 апреля заставила семью понервничать, но оказалась сплошным разочарованием; и слова Ната, обращенные к Лайонелу, «вы окажетесь в том же положении по отношению к П. А. [принцу Альберту], как были мы с Л. Ф. [Луи-Филиппом]» оказались излишне пессимистичными[139]. И в Ирландии неурожай оказался не таким катастрофическим, как боялись. Это означало, что, пережив худший в истории год денежного кризиса, 1847-й, — когда убытки примерно равнялись 660 702 фунта стерлингов, или 30 % капитала, — Лондонский дом в 1848 и 1849 гг. сумел вернуться на прежние позиции и даже улучшить их, снова доведя свои прибыли до 132 058 и 334 524 ф. ст. соответственно. Правда, после революции, как вынуждена была признать Шарлотта в разговоре с Дитрихштайном, Ротшильды как семья стали менее богаты, чем были раньше; но их «денежный мешок» не опустел даже наполовину, судя по довольно ограниченным мерам домашней экономии, к которым ей пришлось прибегнуть. «У нас было три няни, и двух из них мы уволили, — признавалась она, — оставив одну для выполнения самых грязных и тяжелых домашних работ. Одевать детей мы будем сами. В процессе наши руки, конечно, утратят часть белизны и красоты, однако, как мы надеемся, они по-прежнему будут нам служить». Учителю фортепьяно для ее дочери Леоноры пришлось довольствоваться 10 шиллингами в час; когда Шопен сказал ее бабушке, что он «стоит» 20 гиней за выступление, она «ответила, что, конечно, я умею очень красиво играть, но она советует мне взять меньше, так как в нынешнем сезоне надлежит выказывать большую „умеренность“. Из этого я заключаю, что они не так щедры и что с деньгами туго у всех».

И все же существовала большая разница между такими расходами и громадными суммами, которые требовали Парижский, Франкфуртский и Венский дома. Судя по тому, как Лайонел поспешно приехал в Париж в конце февраля, он не сомневался в том, что Джеймса можно спасти, но положение Соломона и Амшеля внушало опасения. Несмотря на многочисленные сентиментальные призывы к памяти отца, им пришлось попотеть — и заплатить за свое спасение. Более того, вначале Лайонел ответил отказом на просьбы Соломона о поддержке (в виде акцептования некоторых векселей Сины); а когда он все же откликнулся на просьбу Франкфуртского дома прислать серебра (первая партия прибыла 14 апреля), он позаботился о том, чтобы Лондонский дом получил прибыль на поставках. Дяди укоряли его, но понимали, что они находятся в его власти. Да и он сам не позволял им об этом забыть. Жесткую политику Лайонела поддержал Ансельм, который прибыл в Вену 10 апреля, чтобы расчистить отцовские «авгиевы конюшни»; с этой задачей он справился без всякого сыновнего сострадания. Столкнувшись с просьбой оказать больше помощи банку «Арнштайн и Эскелес» (а также еще одному венскому банкирскому дому, «Хайнрих и Вертхаймер»), Ансельм «…немедленно сообщил моему отцу в самых недвусмысленных выражениях, что, на основании всей моей власти как представителя [пяти] домов, я запретил дальнейшие финансовые жертвы… какими бы ни были последствия для торговли и положения в этом месте, и добавил, что мне придется немедленно уехать в знак протеста, если здесь попытаются на том настоять… Поверьте, милый дядюшка, здесь мне приходится играть роковую роль… меня будут проклинать как злого ангела моего отца… К сожалению, он находится в состоянии такого морального упадка и так придавлен сложившимся положением, что оставаться здесь вредно для его здоровья… Было бы гораздо лучше, если бы он уехал из Вены три месяца назад».

Взаимные обвинения отца и сына из-за того, что Венский дом рухнул в финансовую пропасть, во многом знаменовали собой конец безусловной власти второго поколения. В некотором смысле революция 1848 г. произошла в самом Доме Ротшильда.

Однако на самом деле Лондонский дом вовсе не был кредитором последней надежды. Способность Нью-Корта помочь Парижу и Вене во многом зависела от способности агентов Ротшильдов в Америке быстро переводить деньги в Лондон. 1848 г. стал суровым испытанием для агентства Белмонта: Ротшильды очень серьезно рисковали бы, если бы система дала сбой. Начиная с лета 1847 г. они испуганно наблюдали за тем, как Белмонт направляет значительные средства на спекуляцию табаком и финансирование американской войны против Мексики, начавшейся в мае предыдущего года. Уже в феврале 1848 г. Джеймс санкционировал его решение ссудить правительству США значительную сумму под залог казначейских векселей, чтобы выплатить задолженность в 15 млн долларов, предназначенную Мексике за территорию, переданную США по Договору Гуадалупе-Идальго. Что характерно, в то же время у Ротшильдов имелся агент и в Мексике — Лайонел Давидсон, который уже несколько лет ввозил туда медь Ротшильдов из Испании и продавал ее на мексиканских серебряных рудниках. Давидсон также участвовал в выплате компенсации. Шарфенберг на Кубе и Ганау в Новом Орлеане накануне европейского кризиса также авансировали приобретение крупных партий табака и хлопка соответственно. Они взяли на себя серьезные обязательства; как встревоженно заметил сам Джеймс: «Мы у них в руках». В самом деле, нет лучшего доказательства тогдашнего признания Белмонта, чем отчаянные письма, которые Джеймс посылал из Лондона и Парижа, упрекая Белмонта за участие в выплате компенсации Мексике и обвиняя его в том, что тот превысил свои полномочия. Наконец, в конце 1848 г. в Нью-Йорк послали одного из Ротшильдов — Альфонса, — как будто для того, чтобы призвать зарвавшегося агента к порядку.

Его приезд возымел действие. Справедливо опасаясь, что Альфонса прислали ему на замену, Белмонт поспешно отправил большие партии серебра в Лондон. Его поставки оказались одним из самых важных стабилизирующих факторов для финансового положения Европы в 1848 г. Без серебра, присланного Белмонтом, Лайонелу трудно было бы помочь своим родственникам на континенте. Но Белмонт всегда напоминал Ротшильдам, что он оказывает услуги, а не выполняет приказы. Как сообщал Альфонс, после ледяного приема в Нью-Йорке Белмонт вел себя «странно»: «Его положение одновременно полузависимое и полунезависимое, одновременно положение агента и корреспондента». Давно обсуждаемый замысел заменить его кем-то из членов семьи снова потерпел неудачу, разбившись об упрямство Белмонта и нежелание молодых Ротшильдов переезжать на постоянное жительство в США. Тем временем Белмонт проводил Альфонса в Новый Орлеан и продолжал вести дела как раньше, возобновив выплаты мексиканских компенсаций.

Вторым фактором, который способствовал выживанию Ротшильдов, стало ослабление денежно-кредитной политики европейских центробанков, что, несомненно, помогло покончить с крахом цен на ценные бумаги. Прецедент создал Английский банк, приостановив в октябре 1847 г. собственный закон о золотовалютном резерве; однако оказалось совсем не легко убедить партнеров в континентальной Европе последовать их примеру. Во Франкфурте никакого центрального банка не было, и понадобилось довольно много времени для того, чтобы убедить сенат создать некоторые источники кредитования в экстренных случаях. Положение в Париже немного улучшилось после того, как ослабел страх, что республика воспользуется Банком Франции как дойной коровой для принудительных займов. В дополнение к приостановке обмена банкнот на золото правительство учредило по всей стране местные отделения и сберегательные кассы, призванные поставлять банкам новые источники ликвидности, хотя вновь созданные учреждения оказались однодневками. Чем дольше продолжалась революция, тем больше Банк Франции укреплял свою власть, уничтожая провинциальные эмиссионные банки. В Вене Национальный банк наложил запрет на экспорт серебра и золота, а в мае приостановил конвертацию валюты. В каждом случае, конечно, существовала угроза переизбытка бумажных денег, и не один Ансельм боялся скатывания Центральной Европы в инфляцию (история с ассигнатами еще не забылась). И снова решающую роль сыграла возможность Ротшильдов получать серебро из Америки и Англии, так как они сумели пополнить запасы континентальных центральных банков. Уже в апреле Банк Франции направил в Нью-Корт заказы на крупные партии серебра. Перепектива подобной сделки давала Ансельму важный рычаг влияния в переговорах об огромном количестве векселей его отца, по которым подошел срок платежа; ему удалось пролонгировать выплаты на два года. Однако для того, чтобы договориться, ему пришлось прибегнуть к откровенной угрозе: «Либо пролонгация векселей, либо крах банков Эскелеса и Вертхаймера, после чего не только обанкротятся многие другие банки здесь и в провинциях, но и будет серьезно скомпрометирован портфель самого Национального банка».

Настал критический миг в деле спасения Венского дома. В то же время для Парижского дома куда большую значимость приобретали операции с государственными финансами. Государственные займы, сделанные в 1847 г., Ротшильды причисляли к своим самым обременительным обязательствам. Единственным способом уменьшить бремя были невыгодные сделки. Таким образом, ведя переговоры с Национальным банком, Ансельм параллельно договаривался о реструктурировании обязательств отца перед австрийским казначейством. И во Франкфурте Майер Карл старался договориться с Касселем и Германским союзом. Даже в Неаполе пришлось добиваться соглашения с правительством о выплате процентов по неаполитанским рентным бумагам. Однако в самом уязвимом положении Ротшильды находились в Париже, где у Джеймса осталось примерно на 170 млн франков трехпроцентных рентных бумаг, которые теперь котировались в среднем вдвое дешевле той суммы, которую он согласился заплатить за них правительству. Вместо того чтобы смириться с большим убытком и продать бумаги (иногда утверждалось, что он так и поступил), Джеймс старался избавиться от обязательств 1847 г.; и то, как он это сделал, может служить классическим примером переговоров с позиции слабости.

Ему пришлось очень нелегко. 24 февраля Джеймс нанес визит в министерство финансов, возможно, для того, чтобы выяснить, будет ли новый режим платить проценты по греческим облигациям, гарантированным предыдущим правительством (в обычных условиях Джеймс заплатил бы проценты сам). Речь шла о некоей услуге за услугу: на следующий день объявили, что Джеймс сделает крупный взнос в размере 50 тысяч франков в фонд пострадавших в уличных боях и что он намеревается «предложить свое сотрудничество хорошей и честной революции». Через день, 26 февраля, он отправился в префектуру полиции. Коссидьер обвинил его в том, что он якобы контрабандой вывозил деньги из Парижа, готовясь и сам бежать за границу. Джеймс все категорически отрицал, балансируя между жалобами на то, что он почти банкрот, и намеками, что в его распоряжении миллионы: «Люди думают, что я набит деньгами, а у меня только бумага. Мое состояние и моя наличность превращены в ценные бумаги, которые сейчас ничего не стоят. Я совсем не желаю объявлять себя банкротом, и если я должен умереть, так тому и быть; но бегство я считал бы трусостью. Я даже написал родственникам и попросил их прислать мне средства, чтобы я мог выполнить свои обязательства; и если хотите… завтра же я познакомлю вас с моим племянником».

Деньги снова перешли из рук в руки: Коссидьер попросил, чтобы Джеймс открыл кредит ситценабивной фабрике, на которой трудились 150 рабочих. Просьба была исполнена на следующий день; Джеймс привел с собой Лайонела. Коссидьеру, кстати, вручили 2 тысячи франков «для раздачи по [его] усмотрению». Для Джеймса это был пустяк, но ставки поднялись в начале апреля, когда правительство неожиданно потребовало 500 тысяч франков, остаток от ипотечного кредита, выданного до революции Луи-Филиппу. В то же время ему напомнили о крупной сумме, которую его железнодорожная компания была должна государству.

Джеймс ответил на эти требования сочетанием угроз и лести, как записала Шарлотта в своем дневнике: «Падение Дома Ротшильдов станет ужасной катастрофой для Франции. Это означало бы одним ударом убить курицу, которая несет золотые яйца, и навсегда отказаться от возможности [того, что она окажет] какие-либо общественные или частные услуги. Правительство не может продавать с аукциона золотые дома семьи: поместье Ферьер продать невозможно; отель „Флорентен“ стоит пустой, и в нынешних обстоятельствах его невозможно сдать. Однако, если они пощадят жизнь нашего дяди — под чем я имею в виду лишь его финансовую жизнь, — тогда он может оказать услуги не только государству, но и отдельным членам правительства… Говорят, в Англии не принято благодарить за оказанные услуги. Мы, конечно, ничего подобного не ожидаем, но, по-моему, можно рассчитывать хотя бы на признание за те услуги, которые еще предстоит оказать. Наш дядя только что очень помог Ламартину, Коссидьеру и Кремьё».

В то же время, если бы потребовали немедленного возмещения денег, которыми владела Северная железная дорога, «тридцать или сорок тысяч рабочих остались бы без работы, которую гарантировало им государство, и расходы… казначейства на безработных выросли бы существенно».

Не всех убедили заверения Джеймса в том, что на карту поставлена его «финансовая жизнь». Прекрасно демонстрируя влияние «социализма» даже на финансовый сектор, клерки в банке «Братья де Ротшильд» выразили протест, когда Джеймс оправдывал снижение их жалованья на том основании, что «у меня сократились операции». «Да вы ничего не потеряли, — заявил один из протестующих. — Вы богаче, чем кто бы то ни было, и мы не согласны [со снижением платы]». Зато Джеймсу удалось купить себе драгоценное время. К тому времени, как государственная комиссия приняла решение в пользу выкупа государством концессий у компаний, шла третья неделя мая. Всего через месяц политическая обстановка в Париже изменилась. «Июньское восстание» (22–28 июня), по всей видимости, спонтанный мятеж рабочих, было жестоко подавлено войсками под командованием генерала Эжена Кавеньяка.

Маркс поставил горький диагноз «Июньскому восстанию» и его последствиям: он писал, что «буржуазия» в целом объединилась с авторитаризмом и милитаризмом, чтобы раздавить пролетарскую революцию. По контрасту с революцией 1830 г., однако, Ротшильды почти ничего не сделали, чтобы способствовать восстановлению «порядка» (как они почти ничего не сделали, чтобы способствовать разрешению различным дипломатическим конфликтам революции). Наступление Кавеньяка они всего лишь приветствовали — причем осторожно. Более того, они недвусмысленно избегали помогать ему: Джеймс отправил Альфонса во Франкфурт, чтобы тот не ввязывался в драку, что непременно произошло бы, если бы он остался. Таким образом, внешне наведение «порядка» военным путем казалось deus ex machina. То же самое происходило в Неаполе, где Фердинанд в августе распустил парламент и успешно вернул себе Сицилию; то же справедливо и для Вены: в начале ноября Виндишгрец начал артиллерийский обстрел города и вынудил революционеров сдаться.

И все же Ротшильды умели удержаться на плаву при смене политических течений. Реконструкция республиканского режима при Кавеньяке предоставляла идеальную возможность не только для того, чтобы похоронить проект национализации железных дорог, но и для того, чтобы реструктурировать долги Северной железной дороги государству и разрешить вопрос с долгом 1847 г. Позже утверждали, что правительство именно тогда подняло Парижский дом «со дна» — к большой досаде внуков Джеймса, которые упорно отрицали, что их банк когда-либо зависел от вмешательства государства. Слова «поднять со дна» вводят в заблуждение, и все же в них есть доля истины, как и в обвинениях правительства задним числом, которое якобы проявило излишнюю щедрость. В целом Джеймс занял тогда позицию, которую предсказал Бальзак за несколько лет до того: позицию важного должника, который столько должен своим кредиторам, что они не могут допустить, чтобы он обанкротился. Боясь, что иначе Джеймс не сможет возобновить выплаты казначейству, правительство считало себя обязанным изменить условия займа 1847 г. Его решение вполне можно понять: угрожая правительству гибелью «курицы, которая несет золотые яйца», Джеймс косвенно угрожал крахом финансовой системы Франции. Как предполагал в то время Мериме, финансовое положение правительства было «дьявольским»; крах «Братьев де Ротшильд» еще больше ухудшил бы его.

Гораздо легче было работать в сотрудничестве с «бароном». Поэтому Лайонел, приехавший в Париж в июле, застал Джеймса, как в старые времена, уединившимся с министром финансов. Он был «теперь в большом фаворе, а поскольку ни один другой банкир или человек с деньгами или положением не вышел вперед и не предложил свои услуги, к нему, естественно, относятся весьма почтительно». Однако средство, к которому прибег для достижения цели новый министр финансов Годшо, — конвертировать трехпроцентные облигации 1847 г. в пятипроцентные, — возможно, было сверхщедрым, поскольку в конечном счете с его помощью убыток в размере 25 млн франков превратился в прибыль в размере 11 млн. То, что Годшо был евреем (как и Кремьё, еще один умеренный республиканец, связанный с Джеймсом), лишь внушало радикалам подозрения в сговоре с целью помочь Ротшильду. Более того, Джеймс, возможно, преувеличивал опасность собственного финансового краха, чтобы минимизировать убытки в связи с займом 1847 г. Хотя Ротшильды и не состояли в сговоре с Годшо, они считали его «ни в коей мере не практичным человеком», который «разбирался в бирже не больше, чем человек с луны [так!]».

На самом деле еще до «Июньского восстания» положение Ротшильдов постепенно стабилизировалось в течение по крайней мере месяца. Уже на последней неделе мая Шарлотта могла подтвердить свою веру «в светлое будущее Европы и Ротшильдов». Приехав в июне во Франкфурт, Нат увидел, что Амшель еще злится на Лайонела, но в финансовом плане все вполне стабилизировалось. Баланс составлял по меньшей мере 26 млн гульденов; кроме того, имелись резервы слитками на 400 тысяч ф. ст. Более того, английские Ротшильды пришли в изумление, узнав, что Амшель продает Венскому дому серебро, которое он всего за несколько недель до того получил от Лондонского дома. Еще одним признаком нормализации стало серьезное возобновление переговоров о новом контракте на ртуть с Испанией (где все более серьезную угрозу представлял Бэринг). Это совпало с взволнованными сообщениями от Давидсона об открытии новых месторождений серебра в Чили и Перу, которые, по его мнению, скоро взорвут рынок ртути. В августе у Джеймса, Лайонела и Ансельма дела вполне наладились — теперь они составляли доминирующий триумвират в семье, — и они встретились в Дюнкерке, чтобы инвентаризировать общие счета. Однако лишь некоторое время спустя тем, кто не входил в семью, стало очевидным, что Ротшильды выжили. Когда радикальная газета «Набат трудящихся» в августе посвятила передовую статью этой теме, тон статьи был ироническим; однако в призыве к Джеймсу одолжить свои сказочные финансовые ресурсы делу республики угадывается даже восхищение: «Вы — настоящее чудо… Несмотря на законное большинство, Луи-Филипп пал, Гизо исчез, конституционная монархия и парламентские методы полетели за борт; однако вы непоколебимы! <…> Где Араго и Ламартин? Им конец, а вы выжили. Банковские короли переживают процесс ликвидации, их конторы закрываются. Шатается земля под ногами крупных промышленных и железнодорожных магнатов. Акционеры, купцы, фабриканты и банкиры гибнут вместе, как большие, так и маленькие; вы один среди всех этих развалин остаетесь нетронутым. Хотя ваш дом ощутил первые толчки в Париже, хотя действие революции преследовало вас от Неаполя до Вены и Берлина, вы остаетесь непоколебимым перед лицом движения, которое затронуло всю Европу. Богатства уходят, слава разрушена, владения разбиты, но еврей, монарх нашего времени, сохранил свой трон… И это не все. Вы могли бежать из нашей страны, где, выражаясь библейским языком, горы прыгают, как бараны. Вы остаетесь, объявив, что ваша власть не зависит от древних династий, и вы отважно протягиваете руку молодым республикам. Не убоявшись, вы храните верность Франции… Вы не просто государственный деятель, вы — символ доверия. Сейчас не время, чтобы банк, это мощное орудие среднего класса, вершил людские судьбы? Не став министром, вы остаетесь просто велич[айшим] дельцом нашего времени. Возможно, вы работаете еще дольше, чем раньше, и ваша слава — а вы неравнодушны к славе — еще возросла. Приобретя корону из денег, вы достигнете… апофеоза. Неужели вам это не нравится? Признайте это достойным поводом, и когда-нибудь Французская республика предложит вам место в Пантеоне!»

Такие дифирамбы казались несколько преждевременными: еще в ноябре ходили слухи, что Джеймс собирается начать процедуру банкротства. Но Ротшильды в самом деле уцелели. Теперь мы знаем, как они этого добились. Кроме того, можно понять, почему в свое время их спасение казалось почти чудом.

Безмятежность и порядок

Еще одно важное отличие 1848 г. от 1830-го заключалось в том, что в 1848 г. у Ротшильдов не было дипломатического влияния. Хотя они постоянно опасались войны в Европе, почти весь 1848 г. они были слишком заняты собственными финансовыми проблемами, чтобы играть привычную для них роль в политике великих держав. Когда австрийское правительство попросило Соломона помочь «покончить с итальянскими трудностями», послав «члена вашего дома, чтобы начать переговоры с этой целью от имени австрийского правительства», младшие Ротшильды не желали принимать в этом процессе никакого участия. Как выразился Майер Карл: «[П]о моему мнению, нам не следует вмешиваться в политику, потому что, как бы [все] ни обернулось, все удары достаются арлекину, а арлекин — это мы. Кроме того, я не верю, что Ломбардия что-нибудь заплатит Австрии. Итальянское дело возбудило слишком много сочувствия, чтобы любое решение не было враждебным интересам Австрии. Кроме того, все скажут… что мы бог знает сколько на этом заработали. Люди привыкли думать, что Ротшильд ничего не делает без выгоды для себя».

Ансельм и его кузены радовались, узнав, что Радецкий «задал хорошую взбучку» пьемонтской армии при Кустоцце. Однако, почти не имея вестей о дипломатических намерениях Австрии, они решили, что Австрия откажется от большинства своих итальянских территорий. Хотя Джеймс со временем понял, что Бастид, новый французский министр иностранных дел, не в восторге от объединения Северной Италии и потому усилия Палмерстона в этом направлении едва ли увенчаются успехом, его племянники еще некоторое время считали, что Ломбардия и Венеция сумеют купить себе независимость: как писал Энтони, «вопрос лишь в деньгах». Их источники информации в Германии оказались немногим лучше. Майер Карл, похоже, ожидал, что Фридрих-Вильгельм IV примет германскую корону, когда в марте ее предложил парламент Франкфурта, и, что еще невероятнее, что это поможет Австрии и Пруссии «работать дружно». (На самом деле он презрительно отверг то, что назвал «короной из сточной канавы» и «собачьим ошейником».) Лишь в конце февраля 1849 г. Ансельм начал получать некоторую достоверную информацию об австрийской дипломатии, которую его отец так долго воспринимал как должное. Вскоре он последовал примеру Соломона и с воодушевлением перешел на сторону Шварценберга во второй войне с Пьемонтом — возможно, смену взглядов укрепило возвращение его отца в апреле.

На практике Ротшильды, конечно, не могли надеяться, что будут оказывать серьезное политическое влияние, пока они оставались слабыми в финансовом смысле. В конце концов, традиционный рычаг влияния Ротшильдов основывался на предоставлении займов. Но весь 1848 г. британские Ротшильды пользовались своим новым преимуществом над континентальными домами для того, чтобы накладывать вето на многочисленные предложения о займах послереволюционным режимам в Австрии, Венгрии, Риме, Ломбардии, Пруссии,

Бадене и других местах. Как ни странно, похоже, что Соломон предлагал ссудить деньги, чтобы позволить венграм покупать ружья в Англии, — и это несмотря на его сетования из-за распада империи Габсбургов! Только в конце сентября возобновились более или менее «обычные дела», хотя разговоры о предоставлении займа Австрии оказались преждевременными. Трудность состояла в том, что революция не хотела ложиться и умирать. Стоило «красным республиканцам» потерпеть поражение в Париже, Вене и Берлине, как революция снова вспыхнула в Италии. Стоило победить революцию в Италии, как она в последний раз возродилась к жизни на юге Германии.

Пока сохранялась политическая нестабильность, Ротшильды сдерживались. В марте, когда австрийское правительство обратилось к Ансельму с предложением о займе в размере 60 млн гульденов, он осторожно отверг его как «большую ерунду» и «глупый прожект». В следующем месяце, когда муниципалитет Парижа попросил у Джеймса заем в размере 25 млн франков, он «отказал и повторил три раза, что не желает вести каких-либо дел». Отказы отражали в первую очередь невозможность решить, как поступить с Венским домом, который, даже после искусной спасательной операции, проведенной Ансельмом, все еще был должен Франкфуртскому дому громадную сумму в размере 1,7 млн ф. ст. Его долги Парижскому дому были немногим меньше. И только летом, после ряда встреч главных партнеров (включая общий «конгресс» весной во Франкфурте), решено было сохранить Венский дом, списав почти все его долги. То, что лондонские партнеры желали ограничить своих дядей, становится очевидным из замечания Альфонса, что «истинной целью» «конгресса» «должно стать изменение основ нашего дома и, при всем уважении к Лондонскому дому, освободить их взаимно от солидарности, несовместимой с политической обстановкой и пылкостью первого поколения. Нашему доброму дядюшке [Амшелю] невыносима мысль о сокращении нашего состояния; стремясь воссоздать его в прежнем объеме, он, не колеблясь, ввергнет нас в рискованные предприятия».

В обстановке недоверия, вызванной кризисом 1848 г., весьма симптоматично, что лондонские партнеры начали проводить различия между письмами, которые они показывали дядьям, и теми, которые они оставляли при себе. Учитывая, что до тех пор циркуляция личной переписки была поистине источником жизненной силы их союза, предложение было поистине революционным — хотя невозможно знать наверняка, как далеко зашли лондонские партнеры в этом направлении, ведь огромная часть их переписки была утеряна или уничтожена.

Политическое влияние Ротшильдов умаляли еще два дополнительных фактора. Во-первых, их отношения с Палмерстоном оставались, как всегда, слабыми. Шарлотта в 1848 г. осуждала политику Палмерстона, называя ее «смехотворной». Вероятно, Лайонел разделял взгляды жены; судя по всему, в то время Ротшильды и Палмерстон почти не общались. По мнению Ната, «любая перемена в министерстве иностранных дел будет улучшением по сравнению с Л-дом Щалмерстоном]»; такой взгляд «совершенно» одобрял его дядя Джеймс. Бетти считала Палмерстона «злым гением, который повсюду изрыгает огонь и прячется за политическими марионетками, которых он умело расставляет у парадной двери». Более того, Ротшильды как будто больше основывали свои суждения о политике Великобритании на том, сколько страна тратит на оборону, чем на сведениях из первых рук, от надежных источников в министерстве. Возможно, дело связано с тем, что Лайонела в то время занимал вопрос еврейского представительства в парламенте. Во-вторых, они просчитались с определением политического будущего во Франции. Джеймс переоценил выносливость «почтенного, умеренного» республиканства. Решив, что Кавеньяк и его коллега генерал Николя Шангарнье (сочетавший командование Национальной гвардией с должностью военного коменданта Парижа) останутся ключевыми фигурами нового режима, он постарался войти к ним в доверие. Участились его встречи с Кавеньяком и другими министрами, на которых обсуждалась международная политика Франции. «Нашего маленького друга» Шангарнье приглашали на охоту в Ферьер; он часто бывал у Ротшильдов на званых ужинах. Отношения стали настолько близкими, что посол Австрии в Париже распространял слухи о «сердечных чувствах» Шангарнье к Бетти. Как оказалось, Джеймс поддерживал неудачника, хотя причины такой поддержки вполне понятны. Альтернативой двум генералам был Луи Наполеон Бонапарт, племянник бывшего императора.

Весь XIX в. ни одна политическая фигура не рассматривалась Ротшильдами с большей степенью подозрительности, если не сказать презрения, чем Луи Наполеон. Отчасти все объяснялось его сомнительным прошлым — эскападами в Булони в 1836 г. и в Страсбурге в 1840 г., своеобразные книги и брошюры, любовница-англичанка — и овеянный дурной славой образ жизни, который он так и не оставил. Так, в апреле 1849 г. Энтони сообщал, что его тетя и дядя «питают отвращение к Л. Н. Они говорят, что он напивается каждую ночь и бог знает что еще делает». Его связь с миссис Говард также была предметом язвительных замечаний: по словам Энтони, Луи Наполеон хотел только одного: «много [денег], чтобы можно было спать с кем угодно и напиваться, когда хочется». Джеймс считал его «глупым ослом», но, будучи, как всегда, прагматиком, он готов был уже 16 января забыть о своей антипатии и поужинать с ним — всего через восемнадцать дней после того, как Луи Наполеон принял присягу президента республики. «Я не мог отказаться от его приглашения», — оправдывался он в письме племянникам. Более того, похоже, что он в виде предосторожности предоставил Луи Наполеону незадолго до выборов ссуду в 20 тысяч франков. Тем не менее ничто не напоминало 1830 г., когда Джеймс и Луи-Филипп перевели частные финансовые отношения в публичные и политические почти за одну ночь. Как только Луи Наполеон получил доступ к государственным средствам, Джеймс отключил ему кредит, приказав Энтони «больше не давать Наполеону денег, он не имеет у нас кредита… Я обещал ему 20 тысяч франков до того, как прошел его бюджет, но теперь он получает деньги от государства, поэтому я не хочу выкидывать наши деньги на ветер и… не дам ему больше ни пенни».

Его жена питала к Луи Наполеону еще более глубокую неприязнь, отчасти основанную на ее традиционной верности низложенной Орлеанской ветви семьи. Дизраэли вспоминал, как Бетти яростно нападала на Наполеона, «которого она ненавидела», при Маколее, который тщетно пытался убедить ее, что он может оказаться Августом по сравнению со своим дядей Юлием Цезарем. Его слова не произвели на нее никакого впечатления; Франция «барахтается между ничтожеством и головой, удушенной подрывным бесполезным меньшинством». Если победит Кавеньяк, произойдет «катастрофа», ибо он не продемонстрировал «ни безупречности, ни способности во власти». Но если победит Луи Наполеон, это будет «унижением», так как он «нелепое охвостье чудесного прошлого… политическое ничтожество, который не имеет иной ценности, кроме негативной власти, полированный социалист, который прячет грубость под притворством в приятной учтивости». Она предсказывала, что «роман» с ним Франции «может быть похож на счастливый любовный роман в начале книги; любовники в этом случае всегда в конце ненавидят друг друга или их насильственно разлучают». Его победа стала «несчастьем, распространяемым вокруг, которое объединяет разные и противоположные мнения и ведет к протесту против верхнего слоя страны». С самого начала она решила, что будет восстановлена «пародия на империю». До апреля 1849 г. она старалась держаться подальше от президентских приемов.

Однако куда больше Ротшильдов заботила вероятность того, что Луи Наполеон, подобно своему дяде, начнет вести экспансионистскую внешнюю политику, которая снова ввергнет Европу в общую войну. С середины 1848 г., когда взошла звезда Бонапарта, когда его избрали в палату депутатов, именно это соображение влияло на суждение Ротшильдов. Считая его союзником всех «друзей беспорядка и бесчинств», они решили, что его популярность сулит войну. Как выразился Джеймс, Луи Наполеон «потратит кругленькую сумму, чтобы добиться того, чтобы его сделали президентом, и, по моему мнению, — хотя я никогда не верил в войну, — положение сейчас выглядит мрачнее, потому что народу… придется… заняться войной. На бирже все ужасно мрачно, потому что предполагают, что рабочий класс… его поддержит, ведь он социалист и черпает поддержку в слоях простого народа… Я пытаюсь ликвидировать дела».

Хотя в последующие месяцы им пришлось пересмотреть такое суждение, они совсем не радовались росту его популярности и боялись, что он победит на президентских выборах, считая Кавеньяка «решительно лучше». Оба лагеря напрямую обращались к Джеймсу за поддержкой, но он говорил им, что, «поскольку он не француз, то скрывает все свое влияние в этом серьезном вопросе и не станет поддерживать ни одного из двух кандидатов, что он ждет, пока страна сама сделает выбор, и не станет выступать против любого президента, которого предпочтет большинство». Неофициально он ожидал, что Луи Наполеон победит Кавеньяка. Но он находил нового президента «скучным и напрочь лишенным харизмы», несмотря на то что тот льстиво попросил Джеймса «часто навещать его и завтракать с ним по утрам». Сразу после победы Бонапарта в декабре они с Бетти боялись возвращения к «июньским дням» и даже новой войны между Францией и Пруссией.

Такие опасения лишь усилились после заключения — что можно видеть уже в январе 1849 г., — что Луи Наполеон «не успокоится, пока не сделается императором, и для того, чтобы ему добиться успеха, достаточно будет голосов армии и крестьян». Джеймс не сомневался, что это будет «большой ошибкой». Первые месяцы 1849 г. он встревоженно следил за признаками «наглой» внешней политики Франции, которая могла подтвердить его предположения. Нестабильность в Италии как будто требовала от Франции вмешательства в том или ином виде. Выражаясь словами Джеймса, «вот какой вопрос больше всего нас интересует: будет у нас мир [или нет]». Каждая вспышка беспорядков в Париже как будто увеличивала вероятность того, что новое правительство сделало ставку на войну. «Все кончится войной, — предсказывал Джеймс 9 июня. — Мы в руках Божиих. У нас [не только] азиатская холера, [но и] холера политическая и финансовая… Не верю, что рентные бумаги вырастут».

Вот почему, осознав, что Наполеон собирается вмешаться в итальянские дела на стороне папы, — который вынужден был в ноябре бежать из Рима, — а не Римской республики, Ротшильды испытали долгожданное облегчение, хотя Энтони вначале не понимал, «как они могут посадить на трон папу, если у них здесь республика». Более того, продолжительные дебаты на эту тему означали, что последняя иностранная интервенция фактически положила конец революционному периоду. Первый удар был нанесен в марте после второй, решающей победы Австрии над Пьемонтом, за которой в мае последовала оккупация республиканской Тосканы. В апреле франкфуртским Ротшильдам еще раз пришлось собирать свои ценности, когда последняя волна народных беспорядков охватила юг Германии, однако позже их подавили совместными усилиями Пруссии, Саксонии и Ганновера. Как и прежде, Ротшильды почти ничего не могли поделать, лишь стояли в стороне и приветствовали победителей. Ансельм с воодушевлением приветствовал русскую интервенцию в Венгрии, понимая, что Виндишгрецу в одиночку не победить.

Только когда разгром различных анклавов революции стал бесспорным, Ротшильды всерьез задумались о возобновлении традиционной сферы кредитования. 4 июля Ансельм начал более позитивно отзываться об австрийском займе, а также побуждал Парижский дом оказать русской армии в Венгрии финансовую помощь. Кроме того, он участвовал в попытках стабилизировать австрийский обменный курс, серьезно ослабленный войной и приостановкой конвертации валюты на серебро. К середине сентября удалось разместить небольшой австрийский заем в виде эмиссии казначейских векселей на 71 млн гульденов; хотя почти все поглотил венский рынок, Амшель принял векселей на сумму около 22 млн и продал во Франкфурте.

Естественно, эти операции подразумевали явные обязательства перед силами монархической реакции, что вызвало некоторое беспокойство у членов семьи во Франции и Лондоне, где принято было поддерживать Венгрию. Бетти едва ли могла оставаться равнодушной к горьким чувствам, выраженным в провенгерском стихотворении Гейне «Германия в октябре 1849 г.», экземпляр которого он послал ей. Но у Ансельма совсем не было времени для «непростых» провенгерских чувств его английских кузенов; он посоветовал «вашим добрым англичанам [держаться] Ирландии и ее урожая картофеля, а свои доводы придерживать для других целей». Предложение Карла предоставить заем папе римскому также могло расцениваться как оказание поддержки контрреволюции. Для разочарованных революционеров 1848 г., не в последнюю очередь для Маркса, мораль была ясна: «Мы видим, что за каждым тираном стоит еврей, как за каждым папой — иезуит. Поистине прихоти угнетателей были бы эфемерны, возможность войн нереальна, если бы не было армии иезуитов для придушения мыслей и целой кучи евреев для опустошения карманов».

Было бы неверно, однако, следом за многими публицистами прошлого изображать Ротшильдов финансистами реакции. Во-первых, как сообщал Лайонел в августе из Вильдбада, революция сделала прежних либералов более консервативными: «Либеральная партия в Германии очень отличается от либералов в Англии. Все собственники или дельцы за прежний порядок вещей». Главной заботой Джеймса было возобновление нормальной деятельности — как он напоминал лондонским племянникам, он «друг бизнеса» и хочет, «чтобы колеса вращались и дальше». При условии, что в мире сохранится стабильность, его относительно мало интересовали политические составляющие тех режимов, которым он давал взаймы. Например, до того, как подтвердили, что папа восстановится при поддержке Франции, Джеймс выражал желание вести дела с Римской республикой. Более того, в марте 1849 г., когда к нему обратился представитель Римской республики с небольшим вкладом и спросил, будет ли Джеймс «вести их дела», он ответил утвердительно, добавив: «…поскольку я [теперь] республиканец» — ироническое отступление со стороны человека, который в прежние времена называл Римскую республику «проклятой». В конце же июня, когда положение папы было восстановлено, Джеймс сообщил Карлу, что у него нет желания «ухаживать» за Ватиканом по делу. И Адольф не выказывал папе никакого почтения, называя его «Его ханжеским святейшеством со всей его ерундой». Французские же кузены настаивали на том, что условие предоставления любого займа — дарование гражданских прав римским евреям. Ансельм говорил так: «…папа, который когда-то был таким либеральным и который принес Италии столько несчастий из-за своих поспешных реформ, сейчас не только полный реакционер, но, следуя примеру пап в Средние века, нетерпим в высшей степени, мне даже хочется сказать, нечеловечески нетерпим. Если бы папа мог вести дела с любым другим банкирским домом, он бы, скорее всего, порвал с нами, поэтому комплиментов его святейшеству делать не стоит».

Джеймс и Лайонел не горели желанием и помогать Венскому дому в возобновлении его традиционной роли более или менее бесспорного сторонника режима Габсбургов. В декабре оба высказались резко против попыток Соломона поддержать австрийскую валюту, когда их конкуренты получали прибыль, спекулируя на бирже против нее.

Такой политический нейтралитет заметнее всего в случае с Пьемонтом, одним из главных «смутьянов» 1848 г. Как заметил Ансельм, компенсация, которую Пьемонт должен был выплатить Австрии, сулила «прекрасное и безопасное дельце» в виде займа Пьемонту, а также перевод части его дел в Вену. Нат вначале отнесся к замыслу скептически, — как заметила Шарлотта, «самые разумные» члены семьи еще не забыли «полного страхов периода» предыдущего года, — но даже он понимал всю привлекательность подобной операции.

Ну а Джеймс так сильно интересовался Пьемонтом, что Ансельм боялся, что он может создать у туринского правительства впечатление «слишком горячего желания». Ансельм недооценивал способностей Джеймса вести переговоры. Он начал выяснять в правительстве перспективы мирного договора с Австрией, не беря на себя никаких обязательств. Затем он намекнул на сделку с итальянскими банкирами, которые надеялись сами разместить облигации, чтобы исключить конкурентов из Парижа и Вены. В сентябре он лично приехал в Вену и Милан, чтобы предложить аванс в размере 15 млн франков по пьемонтской компенсации австрийскому правительству. Наконец, в Турине ему удалось приобрести контроль над более чем половиной займа Пьемонту в размере 76 млн франков; итальянским банкирам он оставил всего 8 млн, а остальное пустил в открытую подписку.

Так произошло не только потому, что он хотел, чтобы Австрия получила свою компенсацию. Как он заверял молодого и амбициозного финансиста по имени Камилло ди Кавур, ему «очень хочется вести дела с этой страной; он неоднократно повторял, что рассматривает Пьемонт как государство, учрежденное на гораздо более разумном фундаменте, чем Австрия». Кавур, со своей стороны, был потрясен тем, как Джеймс «мистифицировал» министра финансов Пьемонта Нигру. Убежденный, что Пьемонту не следует позволять впадать в зависимость от «этого хитрого старого шакала Ротшильда», Кавур в будущем создаст серьезное препятствие для притязаний Ротшильдов в Италии[140]. Однако пока Джеймс как будто нашел там прочную точку опоры и надеялся, что это, по его выражению, приведет к финансовому «браку» с Италией в целом. Точно так же Франкфуртский дом примерно в то же время пытался сблизиться с такими немецкими государствами, как Вюртемберг и Ганновер (где до ноября 1850 г. у власти оставалось либеральное правительство под руководством Иоганна Штюве), хотя от его услуг там отказались.

Успех Джеймса в Турине положил конец периоду застоя, вызванному революцией, который продолжался больше года. Даже Лайонел и его братья теперь готовы были обдумывать новые операции, хотя они по-прежнему больше интересовались Испанией и Америкой, не затронутыми революцией, чем Центральной Европой. Ртуть, хлопок, золото, табак, даже никарагуанские каналы и африканский арахис казались куда надежнее, чем займы политически нестабильным государствам.

В самом Париже также наблюдалось легкое ослабление во взглядах Ротшильдов. Главный барометр финансовой погоды — курс рентных бумаг — указывает на растущую (хотя и неофициальную) уверенность в президентском режиме в ходе всего 1849 г.: за год после декабря 1848 г. пятипроцентные бумаги выросли с 74 до 93, а с ними — и настроение Ната. Отчасти рост стал отражением сдержанной внешней политики Наполеона. Как заметил Нат, когда только стало известно об отправке экспедиционного корпуса в Рим, «в целом, когда войска начинают двигаться, держатели облигаций пугаются; в данном случае, поскольку речь идет о восстановлении порядка… даже я верю в то, что это возымеет хорошее действие». Кроме того, возвращение финансовой уверенности отражало растущее сознание того, что Луи Наполеон далек от союза с левыми радикалами. Хотя Нат по-прежнему считал его «мелким уродом», на него произвело благоприятное впечатление доказательство социальной реставрации, которое он наблюдал однажды вечером в президентском дворце: «Дамы были нарядно убраны драгоценностями, а когда вызывали кареты, титулов не опускали!» «Если мы сохраним покой, — с надеждой продолжал он, — не будет разницы между республикой и монархией». Оказалось, что его взгляды излишне оптимистичны: в строго финансовых терминах рентные бумаги так и не поднялись до довоенного, дореволюционного уровня при республике, что намекало на продолжающееся сомнение относительно стабильности режима — отсюда неоднократные предупреждения Энтони, что Луи Наполеон пойдет по стопам Луи-Филиппа или что республиканцы станут жертвами бонапартистского переворота. Однако Ротшильдам хватало уверенности для того, чтобы поднять неизбежную тему нового займа самой Франции.

Кроме того, наблюдались первые признаки возрождения железнодорожной мании 1840-х гг. (особенно много надежд внушало назначение Леона Фоше министром общественных работ). В феврале 1849 г. братья Перейра открыли свой самый амбициозный тогдашний проект: железную дорогу, которая должна была связать Париж, Лион и Авиньон; затем она должна была слиться с линией из Авиньона в Марсель (предтеча линии Париж — Лион — Марсель). Целью было возродить систему, на которой основывалась Северная железная дорога, когда государство инвестировало 147 млн франков в первоначальную прокладку линии между Парижем и Лионом и гарантировало компании прибыль в 5 %, а компания вкладывала 240 млн франков в эксплуатацию концессии на 99 лет. На самом деле могло показаться, что Перейры пытались освободиться от Ротшильдов. Для того чтобы собрать деньги для новой компании, они вначале обратились к Делессару, а через него к Бэрингам — первый намек на скорый разрыв. Джеймс прекрасно знал, что происходит, и в мае произвел первый ответный выстрел, вынудив Исаака Перейру выйти из правления Северной железной дороги. Никто не должен был подумать, «что Перейры — то же [самое], что Ротшильд, — говорил он Энтони. — Ты понятия не имеешь, что за мошенники эти людишки. Они всегда пытаются эксплуатировать наше имя». Но «когда ты больше им не нужен, они дают тебе пинок под зад».

Символически возвращая себе пост железнодорожного короля, Джеймс в июне намеренно появился рядом с Наполеоном и Шангарнье, на открытии нового участка Северной железной дороги. В ноябре он постарался пробиться на переговоры о концессии на строительство ветки Париж — Лион — Авиньон. За ужином он упорно заводил с Луи Наполеоном разговоры на эту тему, а после ужина спорил с новым министром финансов Ашилем Фульдом. Однако, с точки зрения братьев Перейра, это могло быть нежелательным напоминанием их союза с «Ротшильдом I». Возникло упорное противодействие их замыслу, который, по мнению одного очевидца, мог привести к «главенству консорциума Перейров — Ротшильдов по всей стране от Марселя до Дюнкерка и от Парижа до Нанта, когда они контролировали бы побережья Средиземного моря, берега Ла-Манша и почти все атлантическое побережье… Они стали бы хозяевами французского перешейка». Для сравнения, более скромное предложение конкурентов, выдвинутое Талабо и Бартолони, которое должно было связать Париж и Лион, казалось не столь монополистическим. Такое же противодействие встретил план братьев Перейра относительно линии, которая должна была связать Париж и Рен на западе. Они надеялись привязать новую линию к своему вокзалу на правом берегу Сены. Само упоминание о том, что он стремится к такой «железнодорожной гегемонии», свидетельствовало о степени выздоровления Ротшильдов. Как выразился Джеймс в письме к Энтони: «Самое главное, хорошо, что люди понимают, что ничто не воплощается в жизнь без нас, и если мы что-то требуем, надо дать Ротшильду все, что он хочет».

Такая самоуверенность лучше чем что бы то ни было свидетельствует о том, что все вернулось на круги своя — кроме, может быть, весьма странной дружбы, которая завязалась у Джеймса в 1849 г. с Александром Герценом. Герцен, один из отцов-основателей русского социализма — именно ему принадлежит фраза «Земля и воля», — уехал из России в Париж в январе 1847 г. и, после короткой поездки в Италию, вернулся в Париж в разгар революции в мае 1848 г. В юности он уже побывал в ссылке за либеральные убеждения, но к тому времени, как он попал в Париж, его взгляды стали ближе к таким революционерам-социалистам, как Михаил Бакунин и Пьер-Жозеф Прудон (автор еще одного известного тогдашнего афоризма: «Собственность — это кража»). Более того, Герцен лично вложил 24 тысячи франков в недолго продержавшийся журнал Прудона «Голос народа» в то время, когда последний сидел в тюрьме. Менее вероятного человека, который мог стать любимым клиентом Ротшильда, трудно себе представить. То, что он все же им стал, проливает свет на политический кругозор Джеймса и, может быть, поддерживает более ранний вывод Гейне о том, что в глубине души он был скорее революционером, чем реакционером.

Хотя Герцен был незаконнорожденным, он унаследовал значительное состояние от своего отца-аристократа, так что не совсем странно то, что Ротшильды оказывали ему мелкие банковские услуги, пока он находился в Италии, и помогли ему инвестировать около 10 тысяч рублей, когда он начал распродавать свое имущество в России. Позже Герцен вспоминал, как он «познакомился с Ротшильдом и предложил ему разменять мне два билета московской сохранной казны. Дела тогда, разумеется, не шли, курс был прескверный; условия его были невыгодны, но я тотчас согласился и имел удовольствие видеть легкую улыбку сожаления на губах Ротшильда — он меня принял за бессчетного prince russe, задолжавшего в Париже, и потому стал называть „monsieur le comte“… По совету Ротшильда я купил себе американских бумаг, несколько французских и небольшой дом на улице Амстердам, занимаемый Гаврской гостиницей».

Однако, когда правительство России попыталось помешать Герцену получить деньги, арестовав костромское имение его матери, понадобилась более специфическая финансовая помощь. По словам самого Герцена, Джеймс согласился принять «билет», выписанный на стоимость залога, и, когда «государь велел остановить капитал по причинам политическим и секретным», «Ротшильд стал сердиться и, ходя по комнате, говорил: „Нет, я с собой шутить не позволю, я сделаю процесс ломбарду, я потребую категорического ответа у министра финансов!“» Несмотря на то что посол России граф Киселев предупреждал Ротшильда о его новом клиенте, Джеймс заступился за Герцена, написав сердитое письмо Гассеру в Санкт-Петербург, в котором угрожал иском и оглаской в прессе.

Зачем он это сделал? Едва ли он питал иллюзии относительно политических взглядов Герцена, потому что Киселев ему представил «очень невыгодное мнение» о нем. Как выразился Герцен, «он, кажется, с этих пор стал догадываться, что я не prince russe». Возможно, ответ заключается в том, что так Джеймс понимал шутку. Герцена поразило, что Джеймс «уже называл меня бароном», и еще больше его поразило, когда он отказался послать его письмо Гассеру, пока Герцен не поднимет ему комиссию за сделку с полпроцента до пяти процентов. Эта «мефистофелевская ирония» имела своей целью испытать Герцена, который отказался уступить больше чем еще на полпроцента:

«Когда через полчаса я входил на лестницу Зимнего дворца финансов в Rue Laffitte, с нее сходил соперник [царя] Николая.

…сказало его величество, милостиво улыбаясь и высочайше протягивая собственную августейшую руку свою, — письмо подписано и послано. Вы увидите, как они повернутся, я им покажу, как со мной шутить.

„Только не за полпроцента“, — подумал я и хотел стать на колени и принести, сверх благодарности, верноподданническую присягу, но ограничился тем, что сказал:

— Если вы совершенно уверены, велите мне открыть кредит хоть на половину всей суммы.

— С удовольствием, — отвечал государь император и проследовал в улицу Лаффита.

Я откланялся…»

Через шесть недель деньги были уплачены. «С тех пор, — вспоминал Герцен, — мы были с Ротшильдом в наилучших отношениях; он любил во мне поле сражения, на котором он побил Николая, я был для него нечто вроде Маренго или Аустерлица, и он несколько раз рассказывал при мне подробности дела, слегка улыбаясь, но великодушно щадя побитого противника». После изгнания Герцена из Парижа при бонапартистском режиме Джеймс продолжал заботиться о его инвестициях в американские и другие облигации (он присутствует в балансовом отчете за 1851 г., когда был должен Парижскому дому 50 тысяч франков) и добивался для него разрешения в тех случаях, когда Герцен желал посетить Париж. Кроме того, он рекомендовал его Лондонскому дому, который и взял на себя ведение его счетов в годы долгой английской ссылки.

Преображение Герцена из мятежника в инвестора, из критика Ротшильда в его клиента во многом символизировало всеевропейскую смену настроения — как и желания Джеймса играть в такую игру с печально известным революционером. Знал ли он, что деньги, которые он передает Герцену, используются для финансирования «Голоса народа»? Если и знал, его это не беспокоило. В 1849 г. революция закончилась, и чем более стремительно и неуклонно шел с тех пор процесс экономического развития, тем менее вероятным было повторение 1848 г. Герцен, со своей стороны, видел в Ротшильдах олицетворение этого сдвига от революционной политики: «Ротшильду… надобно с утра в бюро, чтоб начать капитализацию сотого миллиона; в Бразилии мор, в Италии война, Америка распадается — все идет прекрасно; а тут ему говорят о безответственности человека и об ином распределении богатств — разумеется, он не слушает».

Конечно, впереди лежала новая эпоха — эпоха конфликтов внутри капитализма, а не против него, и между государствами, а не между классами.

Приложения