Но дальше о сестре. Не приведи, Господи, ни одной матери на свете пережить то, что пережила сестра. Она жила и работала в то время на Сахалине. Обнаружила в почтовом ящике записку: «На ваше имя поступила телеграмма». Это ее не встревожило. На почте сказали: «Зайдите к начальнику». И вновь ничто ее не насторожило. Возможно, на нее смотрели с повышенным любопытством, странновато, она не обратила внимания.
Начальница почты попросила: «Сядьте, пожалуйста» – «Да я постою». Начальница настаивала: «Нет, вы садитесь, садитесь. Возьмите стакан с водичкой». Тогда сестра подумала: что-то случилось с мамой. В протянутой телеграмме прочитала: «СЫН ТРАГИЧЕСКИ ПОГИБ. ПОХОРОНЫ ДЕВЯТНАДЦАТОГО. ЗАВЕРЕНО ВРАЧОМ».
– «Как ты себя повела?» – мучаясь, со страхом спрашивала я, суеверно стараясь не примеривать на себя, как поступила бы в душераздирающей сцене. – «Я улыбнулась и закричала: «Нет»…»
В морге она смотрела, как мужчины одевают Витю. Она не ушла, хотя ее пытались увести. Почему хотели увести – нужно ли объяснять? Видеть сыновние безвольно мотающиеся руки, продеваемые в проймы белой новой майки, рукава рубашки, пиджака… Тяжело падающую на грудь мертвую черноволосую голову сына…
Смерть трудно воспринимается даже по отношению к чужим людям. Как же это? Только вчера, да что вчера, еще сегодня утром, час, пятнадцать минут назад он ходил, разговаривал – и вдруг навсегда неподвижное тело, которое совсем скоро станет ничем.
А по отношению к близкому человеку? Особенно к ребенку, который при первой в жизни встрече со мной, двухмесячный, улыбнулся, приняв меня за маму, и крепко-крепко сжал пальчиками мой протянутый палец. «Ну, здравствуй. Я вижу, что мы с тобой самые близкие люди». Не надо. Не тяни ко мне пальчик. Я предам тебя. Променяю на мужа. Спасая из жизненной ямы его, столкну в могильную тебя, здорового и красивого парня. Ни один из окружающих взрослых – один ты единственный бесстрашно вступался за меня перед ним. Лучше бы ты был трус, тогда никогда не решился бы на такой отчаянный и бесстрашный шаг.
Двадцать лет буду отчаянно цепляться за семью, которой не было – за призрак семьи. Одна из наших ссор, в которую вовлеклась вся семья и в которой мешающейся под ногами, раздражающей всех песчинкой закрутился Витя, послужила тем самым толчком к петле.
…И вот Витя в гробу, установленном на беленьких табуреточках. На одной из них недавно он сидел, покачиваясь, подвернув под себя по привычке ногу. Вместо упрямого мальчишеского подбородка – по-мужски отяжелевший, утонувший в отекшей широкой шее. Чугунно почернели за две ночи уши. Это тоже наш Витя. Холодный, с навечно полусогнутыми пальцами. На ладонях прощупываются мозоли – он много работал в огородах – моем и брата.
Когда начался развод, сестра приехала и забрала сына. Думаю, мать, которая любит своего ребенка, постаралась бы как раз, наоборот, в это время спрятать подальше от сцен – их не всякому взрослому по силам перенести. Сестра, на которую страшно было в это время смотреть, и с которой страшно в это время было находиться, почти на грани безумия, увезла изнеженного малыша с собой пробивать чиновничьи двери.
«Ребенка следует отталкивать левой рукой, но крепче прижимать правой».
…Есть человек-невидимка, человек-амфибия. Он же был человек – отДУШина, человек-урна. Знаете, сколько жизненного пространства полагалось растущему, сильному юному человеку? ОДИН КВАДРАТНЫЙ МЕТР. Один метр выделили ему в «хрущевке» – паровозике. В самом неудобном месте – на выходе к балконной двери, где с кастрюлями туда и сюда бегала бабушка. На этом квадратном метре, за углом стола протекала его жизнь. Как протекала?!
Остается смиренно ждать неминуемого возмездия. Имей же силы, ум, терпение, догадливость не роптать: за что? Какое наказание уже приготовила судьба за самый страшный грех равнодушия к родному по крови, любящему ее человеку? Накажи меня, но не сына.
Вернемся к человеку-отДУШине. Итак, он был просто находка: полусирота, бойкий, веселый – всегда есть повод придраться и накричать. Был бы плаксой – из него вышла бы плохая отдушина, чуть что – плачет. А с этого – как с гуся вода. Как тогда всем казалось. Казалось, с кем угодно может что-то случиться, только не с ним.
«Мальчик, родившийся с такой нежной душой, долго в нашем грубом мире не продержится».
В то же время он – замкнутый, самолюбивый, слишком гордый, чтобы плакать. С одной стороны, Витя чувствовал, что он начитаннее, необыкновеннее, талантливее окружающих. Даже внешне среди малорослых, бледных, рыжеволосых одноклассников сразу бросался в глаза своим необычным для его лет физическим развитием, высоким ростом, мускулистыми плечами, иссиня черными густыми волосами, ярким, смуглым, выразительным лицом.
С другой стороны, он казался себе хуже окружающих, и это мнение в нем усиленно поддерживали члены семьи. Мои мама и папа в детстве постоянно указывали, насколько мы, их собственные дети, хуже других детей. Я сама до сих пор мучительно несу в себе гены униженности и, кажется, передала их своему сыну.
Тысячу раз прав знакомый психолог, когда уверенно сказал: «Убивают себя только дети тихих родителей (родных)». Именно в тихих постоянно живет потребность самоутвердиться, отыграться на зависимых от них людях. Нет ничего страшнее сдержанных, тихих, вежливо улыбающихся людей.
Целая группа психологов была направлена на работу с подростками в село, где прокатилась волна самоубийств, именно после Витиной смерти. Можно объяснить, отчего.
Давно сестра рассказывала о двенадцатилетнем мальчике, покончившим с собой на чердаке пятиэтажки в крымском поселке. Она перестала рассказывать, заметив внимательно слушающего ее сына, – подростки любят страшные истории. «Иди сейчас же гуляй, не подслушивай», – распорядилась она. А зернышко было брошено.
Несомненно, после Витиной смерти сельчане долго, горячо и в подробностях обсуждали это известие. Скорее всего в присутствие детей и даже в поучение им. На самом же деле услужливо подсказывали: вот же он, вот свет в конце тоннеля, вот она, всегда горит спасительная табличка с надписью «выход», если ситуация кажется тупиковой. В тринадцать лет все ситуации кажутся тупиковыми, когда нет крепкого любящего домашнего тыла.
Подросток еще настолько ребенок, что смерть кажется ему спасением, не страшит. Но уже настолько взрослый, что находит силы претворить страшную задумку в жизнь. Подростка можно сравнить с хрупчайшим, тончайшим сосудом, который лишний раз в руки-то брать, дышать на него опасно. А с ним обращаются как с деревянной миской и вновь и вновь с размаху швыряют, словно проверяя на прочность.
Прошло много лет, как его нет в живых. Какой он там сейчас лежит, наш Витя? Ноги в новых кроссовках неловко, набок лежали. И милый, милый рот слегка приоткрылся, когда его несли вниз по лестнице. И вот, все это время, пока мы здесь ходим на работу, спим, ссоримся, миримся, целуемся – он лежит за городом на глубине четырех метров в той же позе, с неловко уложенными ногами, с тем же полуоткрытым ртом – и превращается в землю. Медленно растворяется, сливается с ней, исчезает. Превращается в землю наш Витя. Он предпочел добровольно исчезнуть, превратиться в прах, в ничто.
Это происходит все реже и обычно среди ночи. Вдруг просыпаюсь: ВИТЯ УБИЛ СЕБЯ! Минутный выход из многолетней анестезии, под которой давно живем мы четверо: мама, брат, сестра, я. Изумление: как можно жить после этого?! Волосы шевелятся на голове. Полустон – полумычание: «А-а-а»… Отпустило, включилась спасительная анестезия.
«Самые плохие вещи происходят с самыми хорошими людьми».
Верующие наставляют: «Человек не вправе распоряжаться жизнью, дарованной ему Богом. Наложить на себя руки – постыдное малодушие, слабость, трусость». Умеем мы красиво говорить. Но как безобразно, подло бы многие из нас себя повели бы, доводись реально, вот так, в упор заглянуть в глаза смерти.
Для того, чтобы прекратить жить, находясь в здравом уме и твердой памяти (оттого я сразу исключаю из этой категории самоубийц, одурманенных водкой и наркотиками), – нужно столько могучего самоотречения, воли, победы над болью, презрения перед могильным холодом, бесстрашия перед исчезновением в никуда… На это могут решиться единицы.
Все люди, по природе своей, волки и овцы. Те, кого обижают, и кто обижает. Те, которые едят, и которых едят. Но волкочеловек в любую минуту способен превратиться в помахивающую хвостиком, невинную человекоовцу, повстречайся ему более крупный и кровожадный соперник. А у самой робкой, казалось бы, овечки моментально прорезывается волчий оскал, если она увидит более беззащитную, чем она сама, овцу. Вот вам самый правдивый портрет человека.
Почему блеющее и лязгающее зубами овечье-волчье стадо, как ни странно, вполне устраивает Бога? И почему Бог, если верить священникам, с готовностью понимает и прощает серийных убийц, но ставит вне закона бунтарей, которые слишком сильны, чтобы влачить жалкое овечье существование? И, на свою беду, слишком добры и справедливы, чтобы грызть себе подобных?
Особенно это касается убивающих себя детей. Как правило, это подростковая элита, лучшие внешне и внутренне, соединяющие в себе несоединимое: они сильны, как камни, и нежны, как цветы. Ранимы и тверды духом одновременно. Ощущающие собственную исключительность – и болезненно-мнительные.
Нужен ли этот душевный стриптиз? Для чего на виду у всех упиваться своим грехом? Стоит ли подвергать еще одному испытанию Витину, без того страдавшую и страдающую неприкаянную душу? Чтобы кто-то, позевывая, скользил равнодушными глазами по этим строкам? Но не трава же он, чтобы вот так, никем не замеченным, ничем не зацепившись в этой жизни, не оставив следа, исчезнуть, чтобы бесследно растаяла такая сильная, обещающая мальчишеская жизнь?!
Я мало верю в существование того света. Но спокойно, непоколебимо уверена, что встречусь с тобой. Не сомневаюсь же я, что сегодня в 22.00 будет заход, а завтра в 7.00 восход солнца. И тогда я скажу, наконец, все, что передумала за эти годы и что не сказала тебе при жизни. Самоубийц не поминают в церквях. Но для меня ты – маленький великомученик. Я воздвигла для тебя храм в своей душе. Плачу там и молюсь за тебя.