Дом сержанта Павлова — страница 20 из 32

Потом обсуждаются действия петеэровцев.

— Я сегодня впустую «лепил», — жалуется Якименко. — Вин десь там ползет, а нам не видать ничего…

— Правильно Григорий говорит, — поддерживает своего напарника Рамазанов. — Если немец двинет танки, их из нашего закутка не достать.

— А что, Сабгайда, если перевести ружье на второй этаж, в угловую комнату? — предлагает Павлов.

Бронебойщики признают, что там сектор обстрела будет более выгодный.

Рамазанов и Якименко отправляются на новое место.

Здесь, в «Доме Павлова», просиживая длинными ночами за породнившим их противотанковым ружьем, бронебойщики часто делились воспоминаниями о своей прежней жизни.

Григорий Якименко — человек с редкой профессией: до войны он обучал служебных собак. К этому делу он пристрастился еще на действительной службе. Вернувшись в родное село Второе Красноармейское, Якименко обзавелся семьей. Но это не мешало ему целыми днями пропадать в Харьковском питомнике собаководства. В начале войны его вместе с овчаркой Найдой послали охранять Сталинградский тракторный завод, а когда фронт приблизился к городу, он пошел в 13-ю гвардейскую и стал бронебойщиком.

В один из первых дней новой службы — это было еще в заволжском резерве — случайная встреча разбередила его душу.

Разговорились солдаты — кто откуда родом.

— А мои пид нимцем, — хмуро сказал Якименко. — Ох, и красивые у нас места…

И стал рассказывать. Поросшие кустарником и мелколесьем холмы опоясывают обширный луг, по которому протекает Малая Хотомля — тихий приток Северного Донца. На пологих склонах, растянувшихся на километры, живописно примостились Барабашевка, Довгеньке, Кочережка и другие хуторки. Вместе они и составляют село Второе Красноармейское…

— Друге Червоноармийське? — как-то странно переспросил оказавшийся рядом незнакомый солдат. — Булы мы там, булы… — бросил слово и исчез, будто сквозь землю провалился.

Эти скупые и, как показалось, многозначительно произнесенные слова вызвали тревогу. Солдата найти не удалось, и Якименко решил порасспросить офицеров. Но обратиться к большому начальнику с сугубо личным вопросом он посовестился, а те, кто были поближе, оказались новичками. Наконец ему указали на политрука пулеметной роты Авагимова, старослужащего 13-й гвардейской дивизии, дравшегося еще под Харьковом. Авагимов подтвердил то, что сказал солдат. Действительно, родное село Якименко стало ареной больших боев, это было то самое место, где дивизия попала в окружение.

— И артиллерия била?

— Била…

— И бомбили?

— Бомбили.

— И дуже все погорило?

— Да уж погорело…

Как ни тяжело было говорить все это, но Авагимов считал себя не в праве скрывать от солдата правду.

— Теперь ты должен с ними вдвойне рассчитаться: один патрон за семью, другой — за дивизию, один — за своих, второй — за всех нас…

Слова политрука доносились до Якименко словно откуда-то издалека. Вмиг он почувствовал себя осиротевшим. До боли явственно представилось ему сгоревшее село, пустая, обезлюдевшая, обуглившаяся хата… Не будет больше заплетать свою длинную черную косу Маруся, не услышит он, как гомонят галчата — Иришка с Машей. А Толик…

Своим горем он тогда же поделился с Рамазановым.

— Ланковая була, на бураках, як Демченко, теж Мария, знаешь? — с гордостью говорил он о жене.

О знатном свекловоде пятисотнице Марии Демченко Рамазанов слышал.

— Ось и моя Маруся така була. Как выйдет в поле с дивчатами — любо смотреть. И дома такая же: всюду поспевала — и за худобой доглядит, и дети всегда справленые… Сына все ждали. Еле дождались: а то все девка да девка. Толику полгода было, когда я уходил из дому. А спивала як! Первая певунья на селе…

Рамазанов не стал утешать: мол, рано горевать, мол, ничего еще неизвестно. Излишни такие слова, когда горе кругом, куда ни глянет глаз. Но этот уже немолодой солдат вдруг стал ему очень близким. И Рамазанову, человеку обычно молчаливому и замкнутому, самому захотелось рассказать о себе.

Росли в нищете пять братьев с сестрой, и будущий бронебойщик батрачил на виноградниках у астраханских богатеев Даировых. Грамоту он постиг только на действительной службе, его учили два московских парня Ушаков и Жмырков — он запомнил их имена на всю жизнь. Рассказал Рамазанов даже о том сокровенном, в чем никогда никому не признался бы: как украл жену. Ведь по старому обычаю за невесту требовали калым: овец, рису — всего тысячи на три. Неслыханная для батрака сумма!

— Муршида, соседская дочь, прибегает раз в слезах: «Замуж отдают… А он такой противный…» Тут мы и уговорились. Она потихоньку перенесла вещи к моему дяде, и мы вдвоем спрятались у него в землянке. Три дня нас искали. Тогда Гайниджамал, мать Муршиды, и говорит моей матери: «Что ж, Марьями, наверно, уж поздно искать…» — «Да, — отвечает мать, — и я так думаю». — «Давайте играть свадьбу»…

О Рамазанове и Якименко солдаты говорили в шутку, что один без другого куска хлеба не сжует. И в то же время каждый раз, обращаясь к Рамазанову, который был командиром отделения, Якименко подчеркивал официальную сторону их отношений; только перед лицом непосредственной опасности он изменял своему правилу и вместо официального «гвардии сержант Рамазанов» довольствовался кратким «Рамазан» или «Буха́рович».

Вот и теперь, на новой огневой позиции, в угловой комнате второго этажа, Якименко, борясь с одолевающей сонливостью, обращается к другу:

— Гвардии сержант Рамазанов, мне щось дремлется, сумно на душе. — Здесь очень гордились своим гвардейским званием, и мало кто упускал возможности повторить почетное слово…

— Э, не волнуйся, товарищ Якименко, — подбадривает его гвардии сержант. — Если мы тут выдержим — везде живы будем…

В редкие дни, когда приходила почта, Якименко грустил еще больше. И не только Якименко. Грустили все, чьи семьи находились на оккупированной земле и кому ждать писем было не от кого.

Зато любое доставленное сюда письмо становилось всеобщей радостью. Его прочитывали вслух. Все уже знали по именам чужих невест, жен, родителей, детей…

С каким интересом следили, например, за перепиской Алексея Аникина с отцом! Младший лейтенант Аникин, сероглазый, светловолосый юноша, был заместителем командира пулеметной роты, возглавлял оборону «Дома Заболотного» и часто приходил в «Дом Павлова». В бою он поражал всех своим хладнокровием, так не вязавшимся с его внешним обликом. Отец Алексея Аникина, снайпер, тоже был на фронте, воевал где-то под Калинином и в письмах к сыну сообщал о своих боевых успехах. «Я убил столько-то фашистов, — сообщал отец, — а как у тебя?». Сын вызвал отца на соревнование. Потом пришла газета. В заметке «Вызов сына принял» рассказывалось о переписке Аникиных. Письма отца Аникин обычно читал ребятам вслух.

Все радовались вместе с Сабгайдой, когда Александров, вручая ему аккуратный треугольничек с почтовыми штемпелями, говорил:

— Пляши, Андрей, от твоей Аннушки!

Историю комсомольца Андрея Сабгайды, тихого человека с большими светлыми глазами и добрым сердцем, здесь знали все. До войны он работал в колхозе под Камышином. В девятнадцать лет он соединил свою жизнь с бездомной сироткой Аннушкой. Колхоз дал молодым жилье, и пошли у них дети. Каждые два года — прибавление семейства. Первенец Александр не выжил, но осталось трое, и молодой отец сильно по ним тосковал.

Сабгайда любил показывать семейную фотографию. Как хорошо, что перед отправкой на фронт он повел своих к деревенскому фотографу! Колхозный шофер, который должен был отвезти Сабгайду на станцию, уже неистово гудел, когда Аннушка еще только натягивала жакетик и праздничную юбку. Второпях она не успела ни переодеть, ни причесать детей и даже не заметила, что трехлетний Владик, стоя перед фотоаппаратом, напялил на себя огромный отцовский картуз. На лице у очень молодой, коротко остриженной худенькой женщины застыло выражение глубокой грусти.

Товарищи участливо разглядывали карточку и покачивали головами.

— Это здесь она выглядит слабенькой, а вообще-то она у меня бедовая, — говорил Сабгайда и прятал во внутренний карман гимнастерки драгоценный квадратик плотной бумаги, с которым он никогда не разлучался.

После коллективного чтения писем обычно заводили патефон.

В полумраке раздавался знакомый, но словно немного осипший голос певца (иголка давным-давно притупилась):

Есть на Волге утес, диким мохом оброс

От вершины до самого края…

Подперев руками голову, слушает песню Турдыев — он вспоминает свой Таджикистан. Притих в уголке автоматчик Цугба — ему тоже видится родной край: солнечная Абхазия. В казахских степях витают мысли Мурзаева; заслушался и Мосияшвили — лицо его непривычно серьезно; и низко опустил голову Григорий Якименко, горюя о милой Украине, стонущей под сапогом оккупантов.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯБОЕВЫЕ БУДНИ

В сентябре, получив ранение, Дронов попал на пункт сбора раненых — так называлась щель, наспех вырытая саперами в косогоре.

Весь день туда сносили людей, но сколько Дронов ни допытывался — так толком и не узнал, что происходит в его третьем батальоне.

И только ночью в тесной щели появился Кокуров. Комиссар батальона с трудом отыскал Дронова. Если б не слабый, но такой знакомый оклик «Николай Сергеевич!», Кокуров ни за что не узнал бы в этом мертвенно-бледном человеке Виктора Дронова, с которым он так искренне и тепло дружил.

— Где же ты, Виктор, за поганую пулю ухватился? — укорил Кокуров.

— На самом пороге капе, — тихо ответил комбат.

От комиссара Дронов узнал новости. А потом, за Волгой, он продолжал получать «политдонесения» — так именовал он короткие записки, которые Кокуров посылал ему в медсанбат при каждой оказии. Писали и другие, так что все это время Виктор Иванович хорошо знал о жизни батальона.

Нелегким делом оказалось избежать отправки в тыловой госпиталь. Рана была серьезной, потеря крови ослабила организм. Но как мог Дронов оставить свой батальон, с которым п