Набравшись из космоса сил, дед Семен, плавно дернувшись, опустил кончики пальцев на кожаное пальто. Людин муж заметно вздрогнул под одеялом. Теперь уже дед Семен казался великим композитором с талантом космического масштаба, а муж – начинающим музыкантом, впервые выносящим свой труд на суд великого маэстро.
То ли в комнате начал меняться свет, то ли на деде Семене каким-то образом отразился цвет бабушкиного платка, но по мере того, как он все глубже погружал пальцы в трещины революционного прошлого, его лицо наливалось темнобордовым. Резким движением отдернув пальцы от пальто, словно то было потрескавшимся крокодилом, дед Семен, раздувая сизо-багровые ноздри, повернулся к бабушке.
– Значит, сузить? – мягко спросил он.
– То есть… су… зить… – запнулась бабушка, на всякий случай снимая платок.
Людин муж глубже вдавился в диван. А сейчас дед Семен был фокусником, взмахнувшим руками и одним мановением заставивший мужа утратить плоть и форму. Во всяком случае, с того места, где Люда стояла, казалось, что под одеялом ничего нет.
Совершив довольно плавное для своего веса круговое движение бедрами, дед Семен сорвал пальто со стола, бросил его на пол и принялся топтать:
– За октябрь… за Ленина… за Сталина… за все… за все… за все…
Бабушка сипела носом. Муж кусал бахрому одеяла. Пальто лежало на полу, словно ящик, из которого на свет божий выскакивали фантомы прошлого и будили в людях кровожадные инстинкты.
Вспотев, дед Семен, громко сопя, подошел к бабушке и незнакомым прежде фальцетом крикнул:
– Я, да будет вам, Варвара Яковлевна, известно – мастер! Мастер, да будет вам известно!
Дед Семен оттер ладонью со лба пот. Развернулся со свистом юлы и выскочил в коридор, но порывисто вернулся, подбежал к пальто и еще раз пнул его. Погрозил бабушке пальцем и тем же фальцетом крикнул:
– И не смейте!
Не докричав, чего бабушка не должна сметь, дед Семен окончательно удалился, так хлопнув дверью, что с полочки посыпались старые зонтики.
Едва дверь закрылась, муж, вновь обретя плоть и форму, выскочил из-под одеяла, подбежал к пальто, поднял его и прижал к себе.
– Не накапать ли вам валидола? – как ни в чем не бывало, поинтересовался он у бабушки.
Сверля диоптриями закрывшуюся дверь, бабушка, подобрав подбородок, обиженно проговорила:
– А и шут с тобой… Сами сузим.
Разделка пальто на составные части была недолгой, но кропотливой. На него ушло несколько лезвий. Расчлененные куски кожи лежали на столе, и, казалось, никаким чудом им вновь не воскреснуть в пальто. Совпадением то было или нет, но и союз советских социалистических республик вскоре начнет распадаться, части будут откраиваться от него так быстро, словно отрезанные острым лезвием «Нева». Потом и город, в котором жила Люда, захочет стать отдельной частью, выйти из состава изношенного, вышедшего из моды и уже ни на что не годного пальто. Правда, оставались еще люди, подобно Людиному мужу и бабушке, пытавшиеся вдохнуть в него вторую жизнь. Теперь из подвала груда кожаных лоскутов на столе казалась Люде надгробием на могиле союза, которое скоро понадобится и ее городу.
Бабушка достала с балкона швейную машинку, но иголка не брала толстую кожу, на первом стежке ее головка сломалась. Три дня муж ходил на рынок, отыскивая самую толстую и прочную иглу. Такая была найдена. Началась самая ответственная работа – сшивание частей пальто. Муж строчил, а бабушка, потея и слабо кряхтя, вытягивала из-под иглы сшитые куски кожи, навалившись на них сухим весом.
– Тяните, Варвара Яковлевна, тяните! – приговаривал муж.
Бабушка тянула непослушную мертвую кожу. Кожа сопротивлялась в бабушкиных руках, будто хотела не возрождаться в пальто, а так и остаться безжизненной грудой. Но бабушка и муж, подобно двум реаниматорам, не дали пальто умереть. Машинка строчила игольными ударами. Муж изо всех сил крутил ее ручку, подталкивая ладонью кожу под иглу. Прочная нитка в челноке рвалась, но муж упорно доставал ее и наматывал на катушку. «Врешь, врешь», – приговаривал он. А бабушка ему вторила: «Ишь ты… ишь ты…»
Люда наблюдала за ними, и ей казалось, болезненная страсть бабушки и мужа к старым вещам достигла своей критической точки, на которой они должны опомниться или свихнуться. Но не произошло ни того, ни другого. Пальто загнивающим трупом прошлого отравляло сам воздух вокруг себя, но у этих двоих был иммунитет к его миазмам. С ума сходила только Люда – случалось это регулярно, в семь часов вечера, когда муж возвращался с работы, и они с бабушкой начинали строчить. Муж входил с улицы весь сплюснутый, поджатый. Такой вид он принимал у подъезда, где в это время на скамейке дышал свежим воздухом дед Семен. После знакомства с пальто дед Семен больше не улыбался ее мужу, он провожал его тяжелым взглядом круглых зеленых линз, а однажды даже крикнул ему вслед: «И не смейте!» Правда, и в этот раз не договорив, чего именно.
Иногда Люде казалось, что она сама и есть пальто, которое они разрывают на части, а потом снова сшивают, подгоняя под себя. А самая толстая в мире иголка строчит по ее, Людиной коже. Кожа у нее была тонкой, и Люда не понимала, зачем бабушке с мужем понадобилась такая толстая игла.
Когда новая реинкарнация пальто товарища Дзержинского была готова, муж надел его, поправил перед зеркалом ремень, пристроил на груди воображаемую портупею и отправился на работу. Оно оказалась ему впору.
Пальто муж носил без малого шесть лет. Потом оно висело на гвоздике в прихожей, рядом с бабушкиным ридикюлем. Примерно в то же время страна, в которой они жили, начала разваливаться. Умер дед Семен, кажется, так и не сумевший оправиться от знакомства с пальто. Люда могла только гадать, что нащупали его чуткие пальцы в трещинах кожаного прошлого. С бабушкой дед Семен не помирился и однажды назвал ее «старой подстрекательницей». Сама бабушка ненамного пережила деда Семена, но, к счастью или к несчастью, ей не довелось увидеть, во что превратился их город, когда все это началось. В самом начале начала муж бережно сложил свои вещи аккуратными стопками и погрузил их в чемоданы. Сверху он обмотал чемоданы скотчем. Не забыл и кожаное пальто, ставшее для Люды символом прошлого. Иногда Люда закрывала глаза, и ей казалось, это она сама висит на гвоздике рядом с бабушкиным ридикюлем. В квартире муж оставил только жену и ботинки на прошитой подошве. И сейчас лежа в подвале на кровати, Люда разглядывала их припорошенные пылью носы и спрашивала себя: забыл или в чемоданах места не хватило?
Стихло. Сначала успокоилось небо. С земли в него еще уходила то смолкающая, то снова усиливающаяся трескотня. Но и она поредела и, наконец, окончательно смолкала. В воздухе от самого пола до потолка поднимались столбы пыли. Страшно было подумать, какая картина могла предстать глазам снаружи. Невозможно было вообразить, во что превратились останки соседних домов и улиц и что можно было увидеть в расщелинах земли, пробитой снарядами. И невозможно было поверить в то, что дом слепых снова выстоял. Он держался, словно заколдованный, хотя должен был развалиться от одних ударов сердец здесь собравшихся.
– А пятиэтажку, наверное, снесло, – сказала Марина. – Бухнуло с той стороны. Вряд ли она уцелела.
– Слава Богу, – вздохнула Люда.
Сбросив ботинки, она опустила голову на подушку. Провела пальцами по щеке – пыльная, словно напудренная. В памяти мелькнула пудреница «Шанель». Столько лет пролежала «Шанель» в шифоньере, а бабушка все ждала случая напудриться, но случай не приходил. Вместе с ней ждала и Люда. Оставаясь одна, она доставала коробочку, открывала ее, разглядывала свои крупные, еще не устоявшиеся подростковые черты в зеркальце, трогала мягкую пуховку, проводила пальцем по спрессованному нежно-розовому волшебству взрослой жизни.
– Ша-нель… – говорила Люда. – Ша-нель…
Рожденная слепой матерью, живущая в царстве старых вещей, она не знала, что такое «Шанель». Позже – когда уже работала в библиотеке и пудрилась вовсю – она прочла историю Шанель на языке слепых – мать за недолгую жизнь успела научить ее слепой грамоте.
– На кой шут слепым сдалась Шанель? – ворчала бабушка. – Кому пришло в голову перевести ее на язык Брайля?
И правда, зачем? Зачем слепым знать о человеке, создававшем визуальную красоту. Слепые верили в красоту, как в богиню, но богиня была двуликой и не всем показывала свое второе лицо.
Одно лицо открывалось только глазам, другое – кончикам пальцев и сердцу. Первое – все равно что наука, которой обучали в музеях и галереях. Оно смотрело с экрана и бумажных листов журналов. И человек учился рассекать его золотым сечением на пропорции, соответствия. Навсегда вооружившись золотым скальпелем, он легко препарировал виденное – на красивое и некрасивое. Заглушая сердце, не давая ему узнать то, что глазу не видно. Ту красоту, которая не утратит себя, пусть даже в подвале. Она сохранится, как помидоры в рассоле. Ничего с ней не сделается – не испортится она, не сгниет.
«А вот взять Шанель, – подумала Люда. – Взять ее и поместить в этот подвал. Все, конец ей – Шанели. Бабушка права – Шанель слепым не нужна».
Однажды, вконец осмелев, Люда достала из шифоньера заветную коробочку, раскрыла и провела пуховкой по розовому кружку. Пудра ссохлась от долгого хранения – на поверхности кружка осталась глянцеватая полоса. Эх, долго бабушка ждала оказии, закупоривая красоту в глухом шифоньере. Люда наковыряла пудру ногтем и размазала ее по щекам.
– Шанель… Шанель… – повторяла она, размазывая бетонную пыль по щекам.
– Эний переступил порог. Чтобы узнать, отличается ли этот дом от земного, он решил все в нем ощупать и прикоснулся к столам, стульям, дивану…
Уайз почувствовал продолжение своей истории. Не ее ли он нащупывал в плотном воздухе подвала? Люда прикрыла глаза и отдалась темноте, в которой брела, устало переставляя распухшие ноги, держась за тонкую ниточку фантастического повествования, чтобы не сбиться с дороги жизни.
Эний переступил порог. Чтобы узнать, отличается ли этот дом от земного, он решил все в нем ощупать и прикоснулся к столам, стульям, дивану в темно-розовой обивке. Черный и розовый – цвета новой планеты. В комнате работал телевизор, Эний узнал его по звуку, но экранное изображение он видел впервые. На экране девушки в широких розовых сарафанах пели звонкие песни. Эний поискал руками что-нибудь необычное – что подтверждало бы: да, ты на другой планете. Без этого в космический полет не верилось. В окно светило розовое солнце. А вдруг это – затянувшийся сон, и нет никакой планеты, Гермиона и Великого Раба. Эний ущипнул себя за ногу. Комната не исчезла.