Дом слепых — страница 33 из 40

– Пришли, – сказал Иса и остановился.

Они стояли у высотки, потерявшей два подъезда. Рядом рассыпалась куча бетона, досок и арматуры. Иса вскарабкался на нее, подошел к обожженной стене, сел на корточки.

– Я пришел! – крикнул он.

Люда пошла за ним по насыпи, съезжая вниз. Точно придурковатый! Угораздило ее с ним связаться…

– Тише, – обернулся Иса. – Живые! – позвал он, сложив ладони у рта. – Эй!

Люда прислушалась. Неужели под землей кто-то есть?

В стене, почти в самом низу, вертикально чернела узкая щель. В такую могла проскочить кошка или собака.

– Эй! – снова крикнул Иса.

Он сидел сгорбившись, не снимая рюкзака, прильнув к щели. Та молчала.

Люда отпрянула, когда из щели показалась рука с изломанными ногтями и сбитыми костяшками. Рука схватила воздух, словно глотая его с поверхности.

– Я здесь! Я пришел! – крикнул Иса.

Рука поймала его выкрик, помяла в пальцах и дернулась вверх, будто воспрянув.

Иса снял с плеч рюкзак, поставил его перед собой. Расстегнул. Рука в щели поникла, похожая на головку сломанного подсолнуха. Иса вынул из рюкзака буханку хлеба. Городской хлебобулочный комбинат давно стоял, в городе не было буханок.

Хлеб, вынутый из рюкзака, не пах – замерз. О края холодного хлеба можно порезаться, Люда много раз резалась в детстве. Кирпичик хлеба не вызывал аппетита, наоборот, из желудка поднялась сладковатая отрыжка.

Иса вложил буханку в руку.

– Возьми! – сказал он.

Рука приняла форму чашечки. Пальцы медленно, недоверчиво сомкнулись вокруг буханки, надавили на ее холодные стенки. Рука дернулась в еле заметной конвульсии прежде, чем сжать хлеб. Жадная пятерня вдавилась в буханку, и на миг они замерзли в неподвижности – пальцы и хлеб.

Люда смотрела на руку, и ей казалось, что та существует сама по себе и что не рука это вовсе, а слепой гном, нечаянно выбравшийся из-под земли. Ее память вздрогнула и вытряхнула перед ней картинки из прошлого. Память – коробка пазлов. Лежит себе в чулане, покрывшись пылью. Но вот что-то случается – сквозняк ли с треском захлопнет дверь или на пол упадет тяжелый предмет, тогда чуланные полки вздрагивают, сбрасывают коробку, пыль – столбом, кусочки пазла рассыпаются и складываются в картинки, когда-то уже виденные. Чего только не хранила эта коробка. Шло время, а все кусочки оставались на месте, из них можно было сложить не одну картинку, а сто, тысячу, миллион.

В памяти снова лето. Двор. Журчит крант. Соседка – слепая баба Маша. Ее сын лежит в брезенте, расстеленном на траве под окнами первого этажа. В окне гудит радио. Баба Маша сидит на коленях, руки подняты, пальцы распущенны. Сейчас она похожа на хозяйку, замесившую в большом тазе дрожжевое тесто. Укутанное в одеяло, тесто достаточно постояло в тепле. Пришло время, пора снять с таза крышку, похлопать легонько по тесту – достаточно ли поднялось? Кончики пальцев скажут все.

Нужно только откинуть брезент, опустить на тело руки – ее ли это сын? Или обознались? Вот в эту минуту, пока баба Маша сидит с поднятыми руками, надежда еще есть. Опустит их, и все – пропала надежда. Кончики пальцев скажут все. Надежда длинная – в человеческий рост. Надежда тянется от носков до макушки. Баба Маша – старая, слепая, хитрая, знает, как обращаться с надеждой. Она-то – опытная стряпуха. Это неумехи убивают надежду одним махом, а баба Маша, мастерица, умеет растянуть ее предсмертную агонию и отложить хоть на минутку свои собственные муки, которые придут, когда надежда будет мертва.

Баба Маша пошла от стоп, не стала трогать сразу лицо. Туфли – сыновы туфли, ей ли не знать, сама покупала, ощупывала каждый шов, толщину подошвы. А сколько этих туфель стояло на лотке у продавца? Тьма. Может, это еще и не ее сын.

Подбородок бабы Маши вздрогнул, обмяк, расплылся, словно тесто полезло из таза. Баба Маша моргнула, прогоняя с лица плач, подобралась вся, будто тесто перемесила. До брюк пальцы дошли, вот и строчка снизу на брючине – сама подшивала, строчка криво пошла, вот в этом самом месте вверх скакнула, баба Маша ее на место вернула, но перешивать не стала. Да мало ли у какой хозяйки строчка скакнет!

Лицо бабы Маши сделалось каменным – она мускулы напрягла, чтоб не ползли. Жива пока надежда, жива. Рубашка – его ведь рубашка, его. Сама утром гладила. Да мало ли чего! Нельзя пока, нельзя! От напряжения на лоб бабы Маши вылезли капельки пота – мелкие, на слезы похожие, а глаза сухими оставались. Баба Маша на миг замерла, всплеснула руками, слабо ойкнула, прежде чем ударить надежду насмерть. Опустила руки на лицо сына, пробежалась ватными пальцами по подбородку, носу, лбу. Собственное ее лицо опрокинулось, поползло – нет, раз уж тесто на дрожжах замесила, его не удержать. Глаза бабы Маши остекленели, черты расплылись, и с громким воем она проводила надежду.

Слепая, никому не принадлежащая рука сжимала буханку. Только теперь прикосновения не отнимали надежду, а возвращали ее. Эта надежда была небольшой, по размеру ей с бабы-Машиной не сравниться. Куда там. Эта была размером с кирпичик хлеба, но если подходить к ней умеючи, то на два-три дня хватит.

– У меня еще есть, – Иса вынул из рюкзака вторую буханку.

«Где ж ты их взял?» – подумала Люда.

Рука нырнула в щель и показалась снова.

– Вот, бери, еще бери, на, – говорил Иса, доставая из рюкзака хлеб.

Он передал в щель шесть буханок.

– Больше не смог достать. Больше не было.

– Воды нет! – крикнула рука. – Старик вчера умер. Завтра от него пойдет запах, и мы все задохнемся.

– Завтра пойдет дождь, – сказал Иса.

– Когда придешь снова? – спросила рука.

– Тридцать километров за хлебом и тридцать обратно. Я вернусь через два дня.

– Если не вернешься, мы умрем. – Рука поникла и замолчала.

Люда чувствовала, как за плитой разрушенного дома в их сторону тянется еще десяток рук – к свету, к свободе, к жизни.

– Я вернусь!

Иса схватил руку, скомкал ее пальцы. Встал, опираясь на палку-рогатину, повесил на спину пустой рюкзак.

– Успей! Не опоздай! – махала рука им вслед.

Обратно шли той же дорогой. В другие времена отсюда до Минутки было рукой подать – пятнадцать или двадцать минуток ходу. Сейчас дорога могла растянуться, забаррикадированная грудами мусора и очагами опасности. Подвал дома слепых – где-то на другом краю света. Или тьмы.

– Это твои родственники? – спросила Люда.

– Нет, что ты! Я наткнулся на них случайно. Шел по делам, начался обстрел, я успел добежать только до соседнего дома, спрятался там в подвале. Вышел, слышу, кто-то кричит. Подошел ближе – рука из щели зовет… Неделю назад это было. В прошлую среду. Я уже третий раз сюда приезжаю.

– По каким делам? – спросила Люда.

– Спрашиваешь! После того как началась война, в городе столько дел! Во вторник я кое-кому воду носил, теперь хлеб ношу.

Вторник… Среда… Неужели время до сих пор делится на недели? Неужели каждый день имеет свое название? Люда проживала их одинаково. Сутки перестали делиться даже на день и ночь, ведь в подвале всегда была ночь. Время стало бесформенным, слитным и бесконечным.

Люда плотнее подходила к Исе, попадая с ним в шаг. Теперь ей казалось, что они похожи. Время все изменило – оно обрабатывало людей, и они теряли прежнюю форму, делались похожи один на другого. Словно куски глины, время месило их и закидывало в топку, чтобы там до конца закрепилась и оформилась их новая бесформенность.

Иса замедлил шаг и взмахом коснулся ее руки. Опасность рядом.

– Мы не одни, – тихо сказал он.

Двор. Такой же, как и все предыдущие, – распаханный, с молчащими домами и горами обломков. Такой же, да не такой! Воздух здесь был другой – до густоты неживой, как в стеклянном колпаке. Неужели ловушка?

А ведь правда чувствуешь спиной взгляд. Вот и шорох за спиной – легкий, осторожный.

– Собаки… – проговорил Иса.

Люда обернулась. На куче битого бетона стояла сука – коричневая, с острыми, высоко поднятыми ушами и тяжело повисшими сиськами. Стояла, как памятник на постаменте – римская волчица. Прищурившись, нюхала воздух, текущий в ее черный кожаный нос с их стороны. Они стояли в нескольких метрах друг от друга – люди и сука.

Она заскулила, похожая на волка.

– Она уже испорчена, – прошептал Иса.

– Испорчена?

– Ела мясо человека.

– Батюшки…

Как будто Люда об этом не знала. Как будто не знала, что собаки, оставшись в городе один на один с мертвечиной, начнут ее есть. Как будто не видела сегодня женского тела, лопнувшего под их острыми зубами. Как будто не боялась, что Чернуха тоже будет есть мертвечину… Еще до войны за абрикосовой аллеей годами воняла помойка – туда несли мусор со всех соседних дворов. Там рылись бездомные собаки – в отходах жизни человека, находя в них лишь чуть, чтобы не умереть с голоду. Заслышав человеческие шаги, собака поджимала зад до предела, чтобы своим унижением потешить тщеславие человека, чтобы не пнул если не из жалости, то из презрения к ничтожеству собаки. И всей своей позой она словно говорила: «Смотри, человек, как я несчастна. Не бей. Просто позволь собрать крохи с твоего пиршества». Эта картина разрывала Люде душу. Наткнувшись в городе на дворнягу, она страдала невыносимо. Человек приручил волка, а волк согласился на дружбу – в обмен на тепло и еду. Волк особачился и стал верным другом. Но человек предал его – пнул ногой в его новой собачьей ипостаси, отправил на мусорные свалки, не предложив выбора. И Люда несла в себе это предательство, и каждый человек нес, только не у каждого при виде поджатого собачьего зада сердце обливалось кровью, как у нее.

– У меня был муж и была собака, – сказала она. – Муж уехал, а я осталась…

Зачем она это говорила? Неужели ей нужна была жалость Исы? Нет, не нужна… И все же зачем-то она это говорила…

– Сука у меня родила. Я и осталась…

– Так поступил бы старый человек гор… – отозвался Иса.

Собака мягко, пригнув спину и загребая лапами, сошла с кучи. Полоснула Люду взглядом. В нем притаилась агрессия и алчность, которые сейчас прольются человеческой кровью. Эта сука, похожая на волка, ненавидела Люду так, словно та одна олицетворяла всех людей. Но еще больше сука хотела есть. А ее щенки хотели пить Людину кровь из вымени своей оволчившейся матери. В этом разрушенном городе все возвращалось на круги своя – собаки снова становились волками. Так человеку и надо.