– Вызови такси.
Тогда Нильгюн встала и взяла свою сумку:
– Нет. Мы пойдем пешком, мне станет лучше. До дома-то всего ничего.
Муж с женой продолжали говорить, что надо ехать в больницу, а я схватил свои авоськи, пакеты и взял Нильгюн под руку. Она по привычке легонько оперлась на меня. Мы открыли дверь, зазвонил колокольчик, и вдруг Кемаль-бей спросил:
– Ты коммунистка?
Нильгюн кивнула избитой головой: «Да». Он хотел промолчать, но не сдержался и с тревогой спросил:
– А откуда они узнали?
– По газете, которую я покупала в бакалее!
– А! – облегченно вздохнул Кемаль-бей, но видно было, что ему стыдно, а потом он смутился еще больше, потому что его красивая жена сказала:
– Вот видишь! Разве я тебе не говорила, Кемаль?..
– Молчи! – внезапно закричал на нее Кемаль-бей. Казалось, ему надоело смущаться и сдерживаться.
Мы вышли с Нильгюн на улицу, на солнце.
– Облокотись на меня хорошенько, дорогая, – сказал я. – И сумку мне свою дай.
Никем не замеченные, мы прошли по главной улице, повернули на соседнюю, пошли под балконами, где были развешены разноцветные купальники и полотенца, мимо садов. Многие еще завтракали, на нас никто не смотрел. Только какой-то парень на велосипеде посмотрел на нас, но, думаю, он смотрел не на избитую Нильгюн, а на меня, карлика. Я понял это по его глазам. Потом нас обогнала одна маленькая девочка, она смешно, как утка, раскачивалась в забавных пляжных сандалиях, и это рассмешило Нильгюн.
– Когда я смеюсь, у меня здесь болит, – показала она на висок, но опять засмеялась и спросила: – А ты чего не смеешься, Реджеп? Чего ты такой серьезный? Ты всегда такой строгий. И, как все серьезные люди, всегда в галстуке. Улыбнись.
Я попытался сделать над собой усилие и улыбнуться, и тогда она сказала:
– А-а-а, у тебя, оказывается, и зубы есть!
Я смутился еще больше и засмеялся. Но потом мы замолчали, затем она заплакала, и я решил, что ей не хочется, чтобы кто-то видел, как она плачет, и отвернулся. Но она начала дрожать, и я решил ее успокоить:
– Не плачь, милая, хватит, не плачь.
– Непонятно зачем… – говорила она. – И так глупо, без причины… Я дура, парню…
– Не плачь, не плачь.
Мы остановились, я гладил ее по голове. А потом вспомнил – ведь бывает, когда человеку хочется поплакать в одиночестве. И перестал ее успокаивать. Посмотрел на улицу. Какой-то парень испуганно и с любопытством смотрит на нас с балкона дома на противоположной стороне. Он наверняка решит, что она плачет из-за меня. Вскоре Нильгюн замолчала, попросила свои темные очки, сказала – они в сумке, я вытащил, дал ей. Она надела их.
– Идет, – сказал я, она засмеялась.
– Я красивая? – спросила она и, не дожидаясь моего ответа, спросила снова: – А мама моя красивая была? Какая она была, Реджеп?
– И ты красивая, и мама твоя красивой была.
– Какой была моя мама?
– Она была хорошей женщиной, – сказал я.
– Что значит «хорошей»?
Я вспомнил ее мать: она никогда ни у кого ничего не просила, никому не была в тягость, она, кажется, даже не знала, зачем живет, и была как тень. Или как кошка, говорила про нее Госпожа. Всегда ходила за своим мужем, смеялась иногда тоже – как солнышко, внезапно выглянувшее из-за туч, – но очень скромно. Она была хорошей, да. Люди таких не сторонятся.
– Такая же хорошая, как ты, – сказал я.
– А я – хорошая?
– Конечно.
– А в детстве я какая была?
Я опять начал вспоминать: вы так хорошо играли в саду. Два малыша, братик с сестрой. Фарук-бей был большим, он с вами не играл. Вы бегали под деревья, такими любопытными были. А потом приходил из дома Хасан, играл с вами. Вы его не прогоняли. Я слышал через кухонное окно: поиграем в прятки? Ну что, посчитаемся? Считай ты, сестренка: раз, два, три, четыре, пять, я иду тебя искать… И вдруг Хасан спрашивал тебя: а ты французский знаешь, Нильгюн?
– В детстве ты тоже такой была, – сказал я.
– Ну какой?
Приготовив обед, я кричал: Госпожа, еда готова, а Госпожа открывала окно и кричала: Нильгюн, Метин, идите есть, где вы! Опять их нет, Реджеп! Где они? Они здесь, Госпожа, за смоковницей, отвечал я, и Госпожа, приглядевшись, замечала их на ветках смоковницы и кричала: а‑а‑а, они опять с Хасаном! Реджеп, я тебе сколько раз говорила – не пускать его сюда, почему он приходит, пусть идет и играет дома у своего отца, и, пока Госпожа кричала, раскрывались ставни другого окна, – из окна комнаты, где многие годы провел за работой его отец, показывалась голова Доана-бея, и он спрашивал: что случилось, мама? Ничего страшного, если они будут играть вместе. Госпожа отвечала: а тебе-то что? Сиди в своей комнате, как твой отец, пиши свою ерунду. Тебе все равно, что дети возятся с детьми прислуги, но Доан-бей перебивал ее: господи, мама, какая разница, они играют, как родные братья.
– Реджеп, у тебя слова клещами не вытащишь…
– Что?
– Я спросила тебя о своем детстве.
– Вы так хорошо играли с Метином, как брат с сестрой!
Братья? – возмущенно спросит Госпожа: господи, откуда взялось это слово, все знают, что у этих детей нет братьев, кроме Фарука, так же как и у моего Доана нет никаких братьев! Подумать только – братья у моего Доана есть! И кто только выдумывает эти сплетни? Я что, на девятом десятке должна такими враками заниматься? Какой-то карлик и хромой – это твои родные, сынок? Я слушал и молчал. Потом, когда оба закрывали свои окна и исчезали в своих комнатах, я выходил на улицу и звал: Нильгюн, Метин, слышите, вас Бабушка зовет, кушать пора. Когда они поднимались в дом, Хасан прятался в каком-нибудь углу.
– Мы ведь и с Хасаном играли! – заметила Нильгюн.
– Да-да!
– Ты помнишь?
Пока ты и Метин с Бабушкой, Доаном-беем и неизвестно откуда прибежавшим к столу Фаруком ели, я находил его в этом углу и говорил: Хасан, малыш, ты голодный? Иди сюда, только ш‑ш‑ш, тише. Он беззвучно и пугливо шел за мной, я приводил его на кухню, сажал на маленький стул и ставил перед ним поднос, с которого ем до сих пор. Поднявшись наверх, я уносил со стола тарелки с котлетами, салат, фасоль и персики, которых было много даже после того, как Фарук наедался ими и набивал ими карманы. Я ставил все это перед ним и, пока он ел, спрашивал его: как папа, Хасан? Ничего, все с лотереей! Как у него нога, болит? Не знаю! А у тебя как дела, когда в школу пойдешь? Не знаю! На будущий год, разве не так, сынок? Он молчал и смотрел на меня со страхом, будто впервые видел. После смерти Доана-бея, когда Хасан пошел в школу, я спрашивал его: в каком ты классе в этом году, Хасан? Молчит. В третьем, правда? Вот выучишься и станешь большим человеком! А что потом собираешься делать?
Нильгюн внезапно покачнулась, держась за меня.
– Что случилось? – спросил я. – Посидим?
– У меня и бок болит, – ответила она. – Он и сюда бил.
– Давай сядем на такси? – предложил я.
Она не ответила, мы продолжали идти. Опять вышли на главную улицу, прошли мимо машин, припаркованных на набережной, через толпу людей, приехавших на выходные из Стамбула. Входя в калитку нашего сада, я увидел машину Фарука-бея.
– Брат приехал, – сказала Нильгюн.
– Да, – сказал я. – Сразу отправитесь в Стамбул, в больницу.
Она ничего не ответила. Мы вошли через кухонную дверь. И тут я растерялся. Оказывается, я забыл выключить горелку, и вторая тоже горит. Я, испугавшись, все сразу же выключил. Потом отвел Нильгюн наверх. Фарука-бея там нет. Уложил Нильгюн на тахту, подложил ей под спину подушку, как вдруг услышал, что меня сверху зовут.
– Я здесь, Госпожа, здесь, иду! – крикнул я. Положил еще одну подушку под голову Нильгюн. – Так хорошо? – спросил я. – Сейчас пришлю к тебе Фарука-бея.
Я поднялся наверх. Госпожа вышла из своей комнаты, в руке у нее палка, стоит у лестницы.
– Где ты был? – сказала она.
– На рынке… – растерянно ответил я.
– Куда это ты ходил?
– Подождите меня минуточку, – сказал я. – Идите к себе в комнату, а я сейчас приду.
Я постучал в дверь к Фаруку-бею, он не отозвался. Не дожидаясь ответа, я открыл дверь: Фарук-бей лежит, читает на кровати.
– Машину быстро починили, Реджеп, – сказал он. – Метин вчера ночью зря проторчал на дороге.
– Вас внизу ждет Нильгюн-ханым, – сказал я.
– Меня? – спросил он. – Почему?
– Реджеп! – позвала Госпожа. – Что ты там делаешь?
– Внизу Нильгюн, – повторил я. – Спуститесь, пожалуйста, вниз, Фарук-бей.
Фарук-бей немного удивился. Он посмотрел на меня. Отложив книгу, встал с кровати и пошел вниз.
– Иду, Госпожа, – сказал я. Подошел к ней. – Чего вы здесь стоите? Берите меня под руку, я уложу вас. Здесь вы замерзнете. Устали, наверное.
– Пройдоха! – сказала она. – Опять ты врешь. Куда Фарук только что пошел?
Я открыл дверь и вошел в комнату Госпожи.
– Что ты там делаешь? – сказала она. – Нигде не ройся.
– Я проветриваю, Госпожа, – ответил я. – И ни к чему не прикасаюсь, вы же видите.
Госпожа вошла в комнату. Я открыл ставни.
– Давайте ложитесь в постель, – сказал я.
Она легла и, как маленький ребенок, натянула одеяло на голову, казалось на мгновение забыв об отвращении и ненависти, и вдруг с наивным любопытством спросила:
– Что на рынке? Что ты видел?
Я подошел, поправил ей одеяло, взбил подушку.
– Ничего не было. Теперь ничего хорошего увидеть невозможно.
– Коварный карлик! – проворчала она. – Это я знаю. Я тебя не об этом спрашиваю.
На ее лице опять показалась злоба, и она замолчала.
– Я купил свежих фруктов, хотите, принесу? – предложил я.
Она молчала. Я прикрыл ей дверь, спустился вниз. Фарук и Нильгюн уже давно разговаривали.
28
Она рассказала об аптекарше и ее муже, о том, как она, держась за Реджепа, дошла до дома, и в этот момент я решил опять спросить ее, как она себя чувствует. Она, кажется, поняла это по моим глазам и сказала: