— Что ты здесь делаешь?
— Я же с вами сижу, Бабушка, — ответила Нильгюн. — Я так соскучилась в этом году по этому дому.
— Ладно, — сказала я. — Сиди! Но с места сейчас не вставай.
Я медленно поднялась с кровати. Достала из-под подушки свои ключи, а с пола у кровати — палку и иду к шкафу.
— Бабушка, куда вы? — спросила Нильгюн. — Помочь вам?
Я не ответила. Подойдя к шкафу, остановилась и прислушалась. Засовывая ключ в замок, еще раз оглянулась убедиться — да, Нильгюн сидит. Открыла шкаф и сразу посмотрела на шкатулку — напрасно я волновалась, она здесь, совершенно пустая, ну и пусть, она все равно тут, стоит на своем месте. Затем мне кое-что пришло в голову, когда я закрывала шкаф. Я достала из нижнего ящика серебряную сахарницу, заперла шкаф и дала ее Нильгюн.
— О, Бабушка, большое спасибо, вы из-за меня вставали, утруждали себя.
— Возьми отсюда красненькую конфетку!
— Как красиво — серебряная сахарница! — сказала она.
— Не трогай!
Я вернулась к кровати, мне захотелось чем-нибудь отвлечься, но я не смогла — я стала вспоминать один из тех дней, когда я сторожила шкаф и не могла отойти от него. В тот день Селяхаттин говорил: разве тебе не стыдно, Фатьма, смотри, человек приехал из самого Стамбула, чтобы нас повидать, а ты даже из комнаты не выходишь. Человек образованный, непростой. Нет, а если ты ведешь себя так потому, что он еврей, так это еще позорнее, Фатьма. После дела Дрейфуса вся Европа поняла, какая ошибка — так думать. Потом Селяхаттин спустился вниз, а я смотрела на них через ставни.
— Бабушка, пейте ваш лимонад.
Я смотрела через ставни — там был какой-то согбенный человек, рядом с Селяхаттином казавшийся еще меньше. Это же ювелир с Капалы-чарши![30] Но Селяхаттин разговаривал с ним так, будто тот не мелкий торговец, а ученый, и я слышала: ну, Авраам-эфенди, что нового в Стамбуле, люди довольны объявлением республики? — спрашивал Селяхаттин, а еврей отвечал: Дела идут плохо, мой господин, а Селяхаттин ему в ответ: Да что вы! И торговля тоже? А ведь республика должна послужить на пользу и торговле, и всему остальному. Торговля спасет наш народ. Благодаря торговле проснется не только наш народ, а весь Восток; сначала мы должны научиться зарабатывать деньги и считать, а это означает математику. А когда торговля объединится с математикой, создадут фабрики. И тогда мы научимся не только зарабатывать, как они, но и думать, как они! Как вы считаете, чтобы жить, как они, нужно сначала начать рассуждать, как они, или же сначала начать зарабатывать деньги, как они? И тогда еврей спросил: кто это «они»? — а Селяхаттин ответил: конечно, европейцы, дорогой мой, кому же еще быть, конечно, жители Запада, и спросил, что, у нас разве нет таких, кто был бы и богатым, и торговлей занимался, и был мусульманином? Вот, например, этот продавец ламп, Джевдет-бей,[31] кто он, ты слышал о нем когда-нибудь? Еврей ответил: слышал, говорят, этот Джевдет-бей во время войны заработал очень много денег, и тогда Селяхаттин спросил: Ну ладно, чего еще новенького в Стамбуле? Как ты относишься к Великой Порте? Что говорят эти дурни, кого сейчас считают новым писателем, поэтом, знаешь? И тогда еврей ответил: я ничего этого не знаю, мой господин. Лучше приезжайте и сами посмотрите! Потом я услышала, как Селяхаттин кричит: нет! Не приеду! Черт бы их побрал! Будь они прокляты! Им теперь совсем нечего делать. Посмотри на этого Абдуллаха Джевдета,[32] какой заурядной оказалась его последняя книга, все списал из Дэлайе, а пишет, будто собственные мысли, и к тому же не разобравшись, что верно, а что — нет. К тому же сейчас невозможно что-либо написать о религии либо о промышленности, не прочитав Буржиньона.[33] А этот Абдуллах Джевдет и Зийя-бей[34] постоянно списывают у других, да еще и не понимают, что списывают. Вообще-то у Зийи очень слабый французский, он плохо понимает, когда читает. Я решил — опозорю их обоих, напишу статью, но кто это поймет? Да и разве стоит тратить время, которое я должен уделять своей энциклопедии, на то, чтобы пачкать бумагу из-за таких мелочей? Я уехал от всего этого, пусть они там в Стамбуле тратят силы на то, чтобы пить друг у друга кровь.
Я подняла голову с подушки и сделала еще глоток лимонада.
А потом Селяхаттин сказал еврею: езжай, скажи им, что я думаю о них, а еврей ответил: я же их совсем не знаю, такие люди никогда не заходят в мой магазинчик, а Селяхаттин грубо перебил его: знаю-знаю! Тебе и не надо ничего говорить. В тот момент, когда я закончу свою энциклопедию из сорока восьми томов, все основные идеи и слова, которые необходимо произнести на Востоке, будут произнесены. Я одним махом заполню эту огромную лакуну в идеях, все будут ошеломлены, мальчишки-газетчики на Галат-ском мосту будут продавать мою энциклопедию, на Банковском проспекте будет твориться полная неразбериха, на Сиркеджи[35] все передерутся, кто-то из читателей покончит с собой, но, что самое главное, народ поймет меня, люди поймут меня! И когда настанет то великое пробуждение — вот тогда я и вернусь в Стамбул, чтобы навести порядок в этом хаосе, вот когда я вернусь! Так говорил Селяхаттин, а еврей ему ответил: да, мой господин, живите здесь, ведь ни в Стамбуле, ни на Капалы-чарши не осталось теперь ничего приятного. Каждый строит другому козни. Другие ювелиры непременно захотят сбить цену за ваш товар. Доверяйте только мне. По правде, дела идут ужасно, как я и говорил, но я решил — поеду-ка я и взгляну на тот товар. Уже поздно. Покажите мне теперь бриллиант. Как выглядят серьги, о которых вы писали мне? Потом наступила тишина; я слушаю ее, а сердце у меня бешено колотится, в руке зажат ключ.
— Бабушка, вам не понравился лимонад?
Я отпила еще глоток и, откидываясь обратно на подушку, сказала:
— Понравился! Молодец, вкусно, спасибо тебе!
— Я много сахара положила. О чем вы думаете, Бабушка?
Тогда я услышала, что еврей сердито и нервно покашливает, а Селяхаттин жалобным голосом спрашивает: вы не останетесь на обед? — а еврей опять спрашивает о серьгах. Затем Селяхаттин взбежал по лестнице, пришел ко мне в комнату и сказал: Фатьма, давай, спускайся вниз, мы садимся есть, будет очень стыдно, что тебя нет! Но он знал, что я не спущусь. Через некоторое время они пошли вниз вместе с моим Доаном, я услышала, как еврей говорит: какой прелестный мальчик! — и спрашивает его о маме, а Селяхаттин отвечает, что я больна, и пока они втроем обедают, им прислуживает эта шлюха; мне стало противно. Теперь я не слушала или не замечала, что слушаю, потому что он начал рассказывать еврею о своей энциклопедии.
— Бабушка, вы не скажете, о чем вы думаете?
Энциклопедия: естественные науки, все науки, наука и Аллах, Запад и Ренессанс, ночь и день, огонь и вода, Восток и время, смерть и жизнь. Жизнь. Жизнь!
— Сколько времени? — спросила я.
Время. И то, что с тиканьем делит его на куски. Я думаю о нем. Мне страшно.
— Около половины седьмого. Бабушка, — ответила Нильгюн. Затем она подошла к моему столу и посмотрела на часы: — Сколько им лет, Бабушка?
Я не слушала, о чем разговаривали за столом. Я словно забыла об этом, с отвращением желая забыть. Потому что после обеда еврей сказал: «Еда прекрасная. Но эта ваша служанка, приготовившая еду, еще прекраснее! Кто она?» А Селяхаттин, уже пьяный, ответил: «Одна несчастная деревенская женщина! Она не из здешних мест, ее муж, отправившись в армию, оставил ее здесь, у дальнего родственника. А тот поплыл на лодке и утонул. Фатьма уставала, нам нужна была служанка, и мы поселили ее в маленькой комнатке внизу, чтобы она не голодала. Трудолюбивая. Но там ей тесно. Я построил в саду домик. А ее муж так и не вернулся из армии. То ли дезертировал, и его поймали и повесили, то ли погиб в бою. Я очень доволен этой женщиной: она трудолюбива и обладает красотой моего народа. Я узнал от нее очень многое про жизнь и ведение хозяйства в деревне для моей энциклопедии. Выпейте еще рюмочку, пожалуйста!» Я закрыла свою дверь, чтобы не слышать всего этого, чтобы не задохнуться от отвращения.
— Чьи это часы, Бабушка? Вы говорили в прошлом году.
— Моей покойной бабушки, — ответила я и, когда Нильгюн улыбнулась, подумала, что напрасно это говорю.
Потом ко мне наверх пришел мой бедный Доан, которому пришлось обедать в компании еврея и алкоголика, и, даже не приласкав его, я велела ему вымыть руки, а потом уложила спать. Внизу Селяхаттин все еще рассказывал о своей энциклопедии, но это продлилось недолго. Еврей сказал, что хочет уйти. Селяхаттин пришел наверх. Фатьма, сказал он, этот тип уходит. И перед уходом хочет взглянуть на что-нибудь из твоих колец и сережек! Я молчала. Ты же знаешь, Фатьма, что он ради этого приехал из Стамбула в ответ на мое письмо, и сейчас его нельзя отпускать с пустыми руками. Я молчала… У него полная сумка денег, Фатьма, он, кажется, честный человек и даст хорошую цену. Я все молчала… Разве можно отпускать человека ни с чем после того, как заставишь его проделать такой путь, приехать из самого Стамбула?
— Бабушка, эта фотография на стене — портрет дедушки, да?
Я снова ничего не ответила, и тогда Селяхаттин сказал жалобно: ладно, Фатьма. Знаешь, ко мне теперь больные не ходят на прием, но я, не стесняясь, могу сказать, что это не по моей вине, а из-за глупых верований, что бытуют в этой проклятой стране. Доходов у меня сейчас совершенно никаких нет, а думала ли ты, как мы будем жить целую зиму, да что там зиму — как мы вообще будем жить дальше, если не продадим сегодня этому еврею что-то из твоих бриллиантов, колец или сережек, которыми до краев заполнена твоя шкатулка? За эти десять лет я продал все, что у меня было, Фатьм