Дом тишины — страница 20 из 65

а; ты знаешь, сколько я потратил на этот дом; три года назад был продан участок земли в Сарчхане, а два предыдущих года мы жили на деньги от продажи моего магазина в Капалы-чарши; также ты, Фатьма, знаешь, что я распорядился продать дом в Вефа, но эти мои бессовестные так называемые двоюродные братья не собираются продавать его и мою долю от сдачи дома внаем тоже не присылают; и вот что я хочу еще сказать: ты должна теперь узнать, на что, по-твоему, мы жили эти два года. В Гебзе надо мной уже смеются; знаешь, как дешево я продал этим дикарям, горе-скупщикам из Гебзе, свои старые пиджаки, свой серебряный письменный прибор — единственную память о моей покойной матери, перчатки и ящик для книг, перламутровые четки, оставшиеся после отца, и тот смешной сюртук, что был бы впору только хлюстам из Бейоглу? Но теперь с меня хватит, я сыт по горло и не собираюсь продавать свои книги, научные приборы и медицинские инструменты. Я тебе откровенно говорю: я не собираюсь возвращаться в Стамбул, пока не закончу эту энциклопедию, которая одним махом пошатнет все привычное, всю жизнь на Востоке до самого основания, я не собираюсь, согнувшись, кланяться всем подряд, позабыв о работе, которой посвятил уже одиннадцать лет! Еврей ждет тебя внизу, Фатьма! И ты вытащишь из своей шкатулки всего лишь одну какую-нибудь маленькую вещицу! Давай, Фатьма, открывай свой шкаф, но не для того, чтобы избавиться от этого торгаша, а ради того, чтобы столетиями спящий Восток наконец пробудился, а наш Доан не сидел зимой голодным, дрожа от холода!

— Бабушка, знаете, когда я была маленькой, я боялась этого дедушкиного портрета!

Селяхаттин ждал, стоя рядом, когда я наконец открыла шкаф.

— Боялась? — спросила я. — А чем тебя так пугал твой дедушка?

— Портрет слишком мрачный. Бабушка! — ответила Нильгюн. — Я боялась его бороды, его взгляда.

Я вытащила шкатулку из потайного ящика в шкафу, открыла ее и долго не могла решить, каким же украшением пожертвовать. Кольца, браслеты, булавки с драгоценными камнями, часики с эмалью, жемчужные ожерелья, брошки, кольца с бриллиантами… Господи, мои бриллианты!

— Бабушка, вы на меня не сердитесь за то, что я сказала, что боялась дедушкиного портрета?

Наконец Селяхаттин убежал вниз с сияющими глазами, сжимая в руке одну из моих рубиновых сережек, которую я с проклятиями отдала ему и, как только услышала, что он спустился, сразу же поняла — еврей обманет его. Все произошло быстро. Направляясь к калитке с этой своей странной сумкой в руках и в шляпе, еврей говорил Селяхаттину: вы сами не ездите понапрасну в Стамбул. Напишите мне снова, и я соберусь и приеду в любое время.

И он приезжал каждый раз. Через год еврей приехал в той же шляпе, с той же сумкой забрать вторую сережку. А когда через восемь месяцев он приехал забрать мой первый бриллиантовый браслет, шляпу, которую он носил, должны теперь были носить и мусульмане. Когда он приехал забрать второй бриллиантовый браслет, шел уже не 1346-й,[36] а 1927 год. Приехав за следующим браслетом, еврей был все с той же сумкой и опять все время жаловался, что дела идут плохо, но теперь больше не спрашивал о красивой служанке. Может быть, потому, что теперь мужчинам, чтобы развестись, не достаточно было произнести три слова, а нужно было идти в суд, думала я. И в тот раз, и всякий раз на протяжении многих лет Селяхаттину приходилось самому готовить обед для себя и гостя. Я не собиралась даже пальцем пошевелить, как делала всегда, когда он приезжал, и сидела у себя в комнате, и думаю, что он, естественно, рассказал еврею обо всем, что произошло. Избавившись от служанки с ее ублюдками, мы несколько лет жили одни, пока Доан не разыскал их в деревне и не привез этих недоносков — один карлик, другой хромой — в дом. То были лучшие годы. А в тот раз еврей оставил газету, и вечером Селяхаттин погрузился в чтение. Сначала я решила, что в газете написано обо всем, что произошло: обо всех его преступлениях и грехе, и о том, как я всех их наказала. Мне стало страшно, и я заглянула в нее — нов газете не было ничего, кроме фотографий мусульман в христианских шляпах. В следующий раз еврей опять принес газету, и там, помимо христианских шляп на мусульманах, были еще и христианские буквы под фотографиями. То было время, когда Селяхаттин говорил: «За один день в моей энциклопедии наступил полный хаос», а я отдала еврею мое бриллиантовое колье.

— О чем вы думаете. Бабушка? Вы хорошо себя чувствуете?

Еврей приехал еще раз, и я достала из шкатулки бриллиантовое кольцо. А когда я отдала ему изумрудное кольцо, доставшееся мне от бабушки, шел снег, и еврей рассказал, что шел от вокзала в метель пешком, что на него напали волки и он защищался своей сумкой Я понимала, что он рассказывает это, чтобы купить кольцо за полцены. Когда он приехал опять, стояла весна. Мой Доан довел меня до слез, объявив, что вместо университета будет изучать политику в Высшей школе гражданских чиновников. Шесть месяцев спустя еврей приехал вновь, и тогда был продан рубиновый гарнитур — серьги и колье. Тогда Селяхаттин еще не ездил в Гебзе регистрировать свою фамилию. Шесть месяцев спустя он поехал туда, но сказал, что поругался с инспектором по регистрации населения. Он с гордостью протянул мне свидетельство о регистрации, и, увидев его фамилию, я поняла, что над ним посмеялись. Мне стало противно и жутко при мысли о том, что однажды и на моей могиле будет написано такое отвратительное имя. Спустя год, зимой, еврей приехал еще раз, чтобы забрать мои бриллиантовые сережки и кольцо в форме розы, а летом того года я втайне от Селяхаттина отдала моему Доану розовый жемчуг, потому что он бродил по дому грустный, и сказала ему, чтобы он продал жемчуг в Стамбуле и поразвлекся. Развлекаться он не стаи, наверное, винить во всем меня оказалось для него проще. Вместо этого он поехал и разыскал этих ублюдков, мать которых уже к этому времени умерла в деревне, привез их и поселил у нас дома.

— О чем ты думаешь, Бабушка? Опять о них?

В следующий приезд еврея Селяхаттин понял, что шкатулка пустеет: забирая у меня рубиновую булавку в виде месяца со звездами, он говорил, что скоро закончит энциклопедию; теперь он целыми днями ходил пьяный. Я не выходила из своей комнаты и знала, что из-за его пьянства моя булавка, а спустя два года и моя топазовая брошь уйдут за полцены; но тратить меньше на книги он не стал. Когда Селяхаттин, которым уже окончательно завладел шайтан, позвал еврея еще раз, опять началась война. Еврей приходил еще два раза: в первый я отдала ему рубиновую булавку с месяцем и звездами, а во второй бриллиантовую — «дай бог, и это продам». Так Селяхаттин сам продал собственную честь, и вскоре после этого умер, как раз когда сделал, по его словам, свое самое великое и невероятное открытие и размышлял, не позвать ли опять еврея. А когда мой бедный наивный Дон забрал у меня два последних кольца с цельными бриллиантами — единственное, что мне удалось сохранить, — чтобы отдать ублюдкам, которых он привез из деревни обратно, моя шкатулка наконец опустела. Сейчас она стоит в шкафу совсем пустая.

— Бабушка, скажите, о чем вы думаете?

— Ни о чем, — с безразличием ответила я. — Я не думаю ни о чем!

12

Когда весь день ходишь по улицам, возвращение вечером домой напоминает возвращение в школу после летних каникул. Я сидел до закрытия кофейни, и когда все наши начали постепенно расходиться по домам, стал ждать, что, может быть, появится кто-то, кто решит сегодня вечером что-нибудь устроить. Но они не собирались делать ничего, кроме как обзывать меня шакалом.

— Хасан, дружок, давай, хватит уже шакальничать, иди домой и займись математикой.

Я иду, поднимаюсь на холм, не смотрю ни на кого — ведь я люблю темноту; безмолвная темнота, слышно только пение цикад, я слушаю их и вижу во тьме свое будущее: путешествия в дальние страны, кровавые войны, треск пулемета, радость битв, исторические фильмы с гребцами на галерах, плети, заставляющие смолкнуть отвратительный ропот грешников, выстроившиеся войска, фабрики и проституток. Мне стало стыдно, я испугался себя. Я стану великим человеком. Подъем в гору закончился.

Но тут сердце мое екнуло: в нашем доме горит свет! Я остановился и стал смотреть: наш дом, где светит лампа, — как могила. В окнах никакого движения. Я подошел ближе: мамы не видно, наверное, легла спать, а отец вытянулся на тахте и тоже заснул, ожидая меня; пусть ждет — я тихонько влезу в окно своей комнаты и лягу спать. Подошел поближе — вижу: окно моей комнаты закрыто. Ладно! Я подошел и стал громко стучать в другое окно, отец проснулся. Вместо того чтобы пойти открыть дверь, он открыл окно.

— Где ты был? — закричал он.

Я ничего не ответил, слушая пение цикад. Мы немного помолчали.

— Ну давай, давай, входи! — крикнул отец. — Чего стоишь?

Я влез в окно. Он стоял и строго смотрел на меня. Потом опять завел волынку: сынок, почему ты не учишься, сынок, что ты делаешь целыми днями на улице, ну и в таком духе. Внезапно я подумал: мама, что у нас общего с этим нытиком? Вот пойду сейчас к маме, разбужу ее и так ей и скажу, и мы уедем из этого дома. Но тут я подумал, k?ik расстроится отец, если мы уедем, и мне стало грустно. Да, я ведь тоже виноват, весь день гулял на улице, но не беспокойся, папа, увидишь, как я завтра буду заниматься. Если я скажу ему это, он не поверит мне. Наконец он замолчал и сердито, но грустно посмотрел на меня. Я сразу ушел к себе в комнату, сел за стол — пусть видит, что я занимаюсь математикой. Не расстраивайся из-за меня, ладно, папа? Я даже дверь закрыл. У меня горит свет, его видно из-под двери, ты увидишь его, папа, — значит, я занимаюсь. Отец все еще что-то говорил сам себе.

Через некоторое время голос отца смолк, мне стало интересно, что он делает, я тихонько приоткрыл дверь и посмотрел: кажется, он лег спать. Они хотят, чтобы я учился, пока они сладко спят. Ладно: раз уж диплом лицея так важен, тогда я буду заниматься, всю ночь глаз не сомкну, и буду заниматься, смотрите, буду заниматься так, что мама утром увидит меня и расстроится, но я знаю, что в жизни есть то, что гораздо важнее. Если хотите, я могу рассказать, что это такое. Мама, знаешь ли ты о коммунистах, о христианах, о сионистах, знаешь ли ты о масонах, появившихся среди нас,