Я бросил сигарету, чтобы он поскорее ушел.
— Жду приятеля, с которым мы собирались вместе позаниматься, — сказал я. Денег просить не стал.
— Твой отец идет сегодня на похороны? — спросил он.
Он постоял немного, а потом ушел, странно покачиваясь. Как одинокая кобыла, которая тащит в гору повозку — цок-цок-цок-цок; бедный карлик.
Вскоре я увидел, что Нильгюн искупалась, вышла из воды и направляется к выходу. Я подошел к Мустафе и сказал ему.
— Я иду в бакалею, — решил он. — Если она купит «Джумхуриет», как ты сказал, то я выйду раньше нее и кашляну. И ты знаешь, что тебе тогда надо делать, правда?
Я ничего не ответил.
— Смотри, я за тобой слежу! — пригрозил он и ушел.
Я свернул в переулок и начал ждать. Сначала в бакалею вошел Мустафа. А через некоторое время вошла и ты, Нильгюн. Я заволновался, решил перевязать шнурки на кроссовках, руки дрожат. Пока я ждал, я думал: ведь в жизни всякое случается. Может, что-нибудь случится? Вдруг представил себе: может, проснусь как-нибудь утром и увижу что море стало ярко-красным; а вдруг сейчас начнется землетрясение, Дженнет-хисар развалится пополам, а на пляже вспыхнет огонь? Я даже вроде испугался.
Сначала вышел Мустафа и кашлянул, не глядя на меня. Потом вышла Нильгюн с газетой в руках. Я пошел за ней следом. А идет она очень быстро. Я смотрю на ее быстрые ноги, похожие на лапки воробья, — если ты рассчитываешь обмануть меня красотой своих ног, то ты ошибаешься. Мы отошли далеко от людей. Я оглянулся — нет никого, кроме Мустафы. Я подошел ближе, Нильгюн услышала мои шаги и обернулась.
— Здравствуй, Нильгюн! — сказал я.
— Здравствуй, — ответила она и, отвернувшись, зашагала прочь.
— Минутку! — сказал я. — Давай поговорим немного!
Она продолжает шагать, как будто не слышит. Я побежал за ней.
— Постой! Почему ты со мной не разговариваешь?
Молчание.
— Или ты в чем-то виновата передо мной и не можешь говорить?
Молчание, она продолжает идти.
— Мы можем поговорить? Как два цивилизованных человека?
Опять молчание.
— Ты что — не узнаешь меня, Нильгюн?
Она зашагала еще быстрее, я понял, что бежать за ней следом, пытаясь заговорить, бесполезно, и пошел рядом с ней. Так мы и идем, как два друга, и я продолжаю говорить.
— Почему ты убегаешь? — спрашиваю я. — Что я тебе сделал?
Она молчит.
— Ты что, думаешь, что я сделаю что-то плохое?
Ничего не говорит.
— Почему ты не можешь рта раскрыть?
Опять молчит.
— Ладно, — сдался я. — Я знаю, почему ты не разговариваешь. Сказать — почему?
Она снова молчит, и я начинаю злиться.
— Ты считаешь меня плохим, правда? Но ты ошибаешься, девочка моя, ошибаешься, и сейчас ты поймешь, почему ты ошибаешься, — сказал я, но ничего не смог ни сказать, ни сделать. Мне вдруг стало стыдно и захотелось кричать, будто я испугался такой ерунды! И тут я увидел, что навстречу нам идут двое хорошо одетых мужчин, черт бы их побрал.
Я подождал, пока эти два щеголя, нацепившие в такую жару пиджаки с галстуками, пройдут мимо. Я не хочу, чтобы они подумали что-то плохое. Я даже приотстал немного, как вдруг смотрю — Нильгюн почти бежит. До ее дома оставался только один поворот, и я тоже побежал за ней. А за мной — Мустафа. Повернув за угол, я растерялся: она подбежала к карлику, шагавшему вразвалку со своими авоськами, и взяла его под руку. Я решил было — пойду сейчас, устрою что-нибудь им обоим, но не смог даже сдвинуться с места. Стою, как дурак, и смотрю им вслед. Подошел Мустафа.
— Трус такой, — сказал он. — Я тебе покажу.
— Это я им покажу! — сказал я. — Завтра! Завтра я им покажу!
— Собираешься проучить ее завтра?
Но я хотел сделать все именно сейчас! Что-нибудь плохое — например, вмазать разок Мустафе! Дам ему, он упадет и останется лежать. Что-то очень плохое, чтобы до всех дошло — вот надаю ему по морде, чтобы он за мной не следил и чтобы никто не считал, что я трус. Мне не нравится, когда кто-нибудь думает обо мне так, как он. Я совсем другой человек, вы знаете об этом, смотрите, какие у меня кулаки. Я теперь совсем другой, я уже не я. Я так разозлился, что как бы смотрю на это зло, выходящее из меня, и мне самому становится страшно от этого другого я. Даже Мустафа ничего не говорит, потому что он тоже это заметил. Мы идем молча. И ты потом тоже раскаешься, поняла?
В бакалее покупателей не было, был только сам бакалейщик. Мы попросили «Джумхуриет», он решил, что нам нужен один номер, и протянул нам его, но когда я сказал, что нам нужны все газеты, он сразу понял, но поскольку он тоже испугался меня, как Мустафа, то отдал все, что было. Мусорного контейнера поблизости не было. Я разорвал газеты, а потом раскидал все по сторонам. Еще содрал и порвал плакаты с полуголыми красотками, развешенные на витрине, дешевые еженедельные журналы, грех, мерзость, грязь… Значит, вычистить все эти нечистоты выпадет на долю мне… Даже Мустафа растерялся.
— Ладно, все, все, хватит уже! — твердил он. Силой вывел меня из бакалеи и сказал: — Вечером придешь в кофейню! А завтра утром опять будешь здесь.
Сначала я промолчал. А потом, когда он уже уходил, попросил у него сигарету, и он дал ее мне.
23
Реджеп взял мой поднос и унес его на кухню, а потом ушел на рынок. Когда он пришел обратно, с ним был кто-то еще. По легкой как перышко походке, я поняла, что это Нильгюн. Она поднялась наверх, открыла дверь в мою комнату и посмотрела на меня: волосы мокрые, ходила на море. Потом она ушла. И до самой ее смерти ко мне в комнату больше никто из них не заходил. Я лежала в постели и слушала звуки мира. Сначала внизу разговаривали Нильгюн и Фарук, а потом отвратительный шум, что доносится по субботам с пляжа, стал невыносимо громким. Сон никак не приходил ко мне, и я говорила: видишь, Селяхаттин, на земле наконец настал тот ад, что казался тебе раем; слышишь его звуки? Все равны, каждый, кто сколько-то заплатил, может войти, раздеться и лечь вместе с другими! Слышишь? Я встала и закрыла ставни и окно, чтобы не слушать. Долго ждала обеда, чтобы погрузиться в забытье дневного сна. Реджеп опоздал. Сказал — ходил на похороны какого-то рыбака. На обед я решила не спускаться. Реджеп забрал у меня поднос и, прикрыв мне дверь, ушел. Я жду, когда придет послеобеденный сон.
Мама говорила, что самый хороший сон — днем. После обеда ты всегда видишь самые прекрасные сны и от этого становишься красивее. Правда. Перед сном мне делалось немного жарко, я расслаблялась, словно бы теряя вес, а засыпая, летала, точно крошечный воробей. Перед тем, как я просыпалась, открывали окно, чтобы впустить свежий воздух, и зеленые ветви деревьев из нашего сада в Нишанташи дотягивались до комнаты. Иногда мне казалось, что сон продолжается, хотя я уже проснулась. Наверное, когда я умру, мои мысли буду бродить по комнате, среди предметов и перед плотно закрытыми ставнями, мысли будут кружить, пробираясь по моему столу и кровати, стенам и потолку, и если кто-нибудь медленно приоткроет дверь, он увидит тени моих мыслей в воздухе… Закрой дверь, не пачкай мои мысли, не отравляй мои воспоминания, пусть мои невинные мысли парят здесь, как ангел, в воздухе, под потолком, в этом доме безмолвия, до самого судного дня, чтобы вам стало стыдно самих себя. Но я знаю, что они будут делать после моей смерти. К тому же младший однажды проболтался. Чертовы внуки. Этот дом такой ветхий, Бабушка, давай снесем его, а на его месте построим новый, на несколько квартир. Я же знаю: вам гораздо больнее оттого, что кто-то остался безгрешным, а не оттого, что сами по шею в грехе.
Ты должна преодолеть этот глупый запрет, называемый грехом, как я, говорил Селяхаттин; выпей немного ракы, как я, просто попробуй, неужели тебе совсем не любопытно, это же совсем безвредно, а наоборот, полезно, сообразительность развивается. Перестань! Хорошо. Но хотя бы раз скажи, Фатьма, только один раз, и все, — а грех твой муж берет на себя, — скажи, Фатьма: «Аллаха нет». Хватит богохульствовать! Хорошо, тогда послушай, что я недавно написал о знании; это — самая важная статья моей энциклопедии; по правилам нового алфавита я поместил ее под буквой «3»; слушай, что я написал: источник всякого знания — опыт… Знание, не подтвержденное опытом, не может быть истинным… На этом предложении основано все научное знание, и вопрос о существовании Аллаха сразу становится незначительным. Потому что это невозможно доказать на опыте… А онтологический опыт — всего лишь схоластическая болтовня!.. Бог — это всего лишь идея, выдуманная метафизиками забавы ради. И в нашем мире яблок, груш и женщин-по-имени-фатьма Аллаха, к сожалению, нет… Ха-ха-ха! Понимаешь, Фатьма, нет больше Аллаха твоего! Я собираюсь немедленно опубликовать это! Я не могу ждать, пока я закончу свою энциклопедию, и написал письмо издателю Эстефану, хочу немедленно напечатать это отдельным изданием. Я опять хочу позвать ювелира Авраама, приготовь что-нибудь для него; я не намерен терпеть твои бабские капризы в таком важном вопросе, ты достанешь из своей шкатулки что-нибудь получше, и уверен — польза от этой брошюры будет всей стране, а если эти пентюхи не смогут ее продать, то я клянусь — сам пойду в Сиркеджи и буду ее продавать! Увидишь, как ее расхватают! Ведь я отдал много лет своей жизни, чтобы записать эти идеи, почерпнутые из европейских книг, так, чтобы это было понятно простым людям. И ты это прекрасно знаешь, Фатьма! И для меня важнее не то, прочтут они или нет, а то, изменятся ли они, прочитав.
Но, слава богу, кроме него и, может быть, его карлика, никто не читал эту гадкую ложь. Одна я с отвращением читала о том, что в будущем настанет «прекрасный рай», о котором воодушевленно писал несчастный грешник, ослепленный шайтаном, и о том, как он молился, чтобы все, о чем он пишет, как можно скорее настало на земле. Больше никто этого не читал.
Это произошло на седьмой месяц после того, как Селяхаттин дал определение смерти, и на третий месяц после его смерти; мой Доан был в Кемахе, стояла середина зимы, и в доме не было никого, кроме меня и карлика. Той ночью шел снег, и я подумала, что он, наверное, засыпал и его могилу. Вдруг я чего-то испугалась и решила как-то погреться: ведь я сидела одна, замерзшая, в комнате, и ноги у меня были холодные как лед. Но я была уверена, что не смогу выпить, так как по-прежнему не выношу запах алкоголя, которым всегда пахло у него из