Дом у кладбища — страница 76 из 123

немало дурного, капитан, — отвечал доктор Уолсингем уверенно и не спеша, но с печалью. — Я слышал достаточно, чтобы убедиться: не такой муж нужен женщине, которая стремится обрести надежного спутника и честный, мирный очаг.

— Я знаю… вы говорите так из-за той палмерзтаунской девицы, которая меня оболгала? — вскричал Деврё.

— Эта несчастная молодая женщина, капитан, носит фамилию Глинн, и вы ее обманули, обещав жениться.

В то же мгновение Деврё вскочил. Он походил на призрак, в глазах горел синий огонь, с побелевших губ не сорвалось ни слова — несколько секунд слышалось лишь тиканье прозаических старых часов миссис Айронз на верхней площадке лестницы; изящная рука капитана была протестующе вскинута, весь его облик, напоминавший одновременно о рае и аде, мог бы принадлежать падшему ангелу.

— Пусть всеблагой Творец покарает меня смертью здесь, у ваших ног, доктор, если это не ложь, — вскричал капитан. — Ничего я ей не обещал — она скажет вам сама. Я полагал, она давно вам сказала. Эту ложь придумала ее мамаша, воплощенная дьяволица, уж не знаю зачем, — наверное, просто из адского пристрастия к интригам.

— Было обещание или его не было, — серьезно ответил доктор, — в любом случае преступление ваше отвратительно, а жестокость — беспредельна.

— Доктор Уолсингем, — громко начал Дик Деврё, и в его голосе прозвенела странная насмешка, — при всей вашей учености вы не знаете света; человеческая натура для вас загадка; вы не догадываетесь даже, что происходит каждый день в этой самой деревне прямо у вас на глазах. Я не хуже других; я мог бы назвать вам пять десятков человек, куда глубже меня погрязших в грехах, а ведь они старше меня и должны бы быть умней; но я раскаиваюсь — хоть и нелегко об этом говорить, потому что я горд, чертовски горд, так же горд, как вы; и даже перед лицом Создателя — что мог бы я к этому добавить? Я раскаиваюсь, и если Небеса отпускают кающимся грехи, почему же не поступать так же нашим несчастным смертным собратьям?

— Капитан Деврё, мне нечего вам прощать, — кротко возразил пастор.

— Но говорю вам, сэр, эта жестокая бессмысленная разлука навеки меня погубит, — воскликнул Деврё. — Заклинаю Небом, выслушайте меня. Я выдержал нелегкое сражение, сэр! Я пытался забыть ее… возненавидеть… и не смог. Говорю вам, сэр, вам не понять силы моей любви… вашей натуре это недоступно. Я вас не осуждаю. Но мне думается, сэр… мне думается, я мог бы расположить Лилиас к себе. С женщинами это иногда бывает: они в конце концов отзываются на такую… такую отчаянную любовь. Правда, со мной такого, может, и не случится. Но не лишайте меня возможности самому ее уговорить. Я хочу всего лишь увидеть мисс Лилиас… Боже милосердный… просто увидеть… пусть узнает, что со мной поступили несправедливо… что она может сделать из меня все, что ей угодно… человека честного и праведного, самоотверженного, преданного, а может покинуть во мраке и одиночестве, и мне не останется ничего иного, кроме как набросить на голову плащ и прыгнуть в пропасть.

— Капитан, почему вы мне не верите? Я говорил правду. Я сказал уже: я не могу передать ваше послание; и если мне хочется, чтобы вы избавились от своих пороков, это не значит, что я к вам не расположен.

— Пороков? Моих пороков? Они у меня есть, это верно. Но они есть и у вас, и что, если ваши грехи тяжелее? — выкрикнул Деврё, вновь рассвирепев. — И вы, преисполнясь духовной гордыни, приходите сюда, чтобы увещевать и поучать, чтобы ранить несчастного, который, быть может, не так грешен, как вы. Обо мне говорят дурное? Вы слышали, что мне случается выпить лишний стакан… а с кем этого не бывает? Вы ведь не чураетесь вина — возможно, вы пьете больше меня, но умеете это скрыть; и вы готовы выслушивать любого гнусного клеветника из числа тех негодяев, что благодаря вашей так называемой милостыне вольготно предаются порокам и безделью; и вы полагаете, что творите благие дела — избавьте нас от подобного милосердия! Каково милосердие — отказаться передать мою несчастную записку; да вы просто бездушный фарисей.

Несомненно, бедный капитан Деврё не владел собой: он был рассержен, впал в ярость, почти обезумел — и совершенно забыл о подобающей вежливости. Увы, как говорит Иов: «Вы придумываете речи для обличения? — На ветер пускаете слова ваши».[50]

— Да, бездушный, жестокосердный фарисей! — Поток ревел, ветер бушевал; ночь и буря завладели бедным Деврё. — Вы каждый день твердите молитву… проклятое лицемерие… не введи нас во искушение… но вам нет дела до того, к чему ваши гордость и упрямство толкают меня… вашего ближнего.

— Ах, капитан, вы на меня сердиты, но все же я в этом не виноват; если человек в раздоре сам с собой, то как ему поладить с другими. Вы сказали немало несправедливых и, возможно, неподобающих слов, но я не стану вас упрекать; гнев и волнение спутали ваши речи. Когда кто-нибудь из моей паствы впадает в грех, я каждый раз обнаруживаю, что виной всему — недостаток молитв. Капитан Деврё, не случалось ли вам в последнее время пренебрегать должными молитвами?

Капитан, обратившись к огню, изобразил на лице отнюдь не приятную усмешку. Но доктор это стерпел и лишь произнес, обратив взгляд к небесам: «Господи, если бы ты был здесь, не умер бы брат мой».[51]

В голосе простодушного пастора, когда он произносил слово «брат», звучала доброта, даже нежность; Деврё был задет за живое, и пробудилась лучшая сторона его натуры.

— Мне жаль, сэр, поверьте. Вы чересчур снисходительны… мне очень жаль. У вас ангельское терпение, сэр… вы само благородство, а я такой негодяй. Лучше бы вы меня ударили, сэр… вы чересчур добры и терпеливы, сэр, вы чистейший человек… и как я мог так говорить с вами? Это испытание, сэр: если вы сможете меня простить… простить мой грех… вы увидите, я переменюсь, я стану другим человеком. Клянусь вам в этом, сэр. Я исправился, сэр… исправился, но не верьте мне, пока не убедитесь сами. Добрый самаритянин{162}, не ставьте на мне крест… моя душа как открытая рана.

Ну что ж, они поговорили еще немного и расстались друзьями.

Глава LXVIIБЛУЖДАНИЯ НЕКОЕГО БЕСПОКОЙНОГО ДУХА

Мистер Дейнджерфилд посетил этим вечером клуб и был скорее в хорошем настроении, чем наоборот, разумеется, пока речь не зашла о бедняге Чарлзе Наттере. Когда же это случилось, он помрачнел, вздрогнул, мотнул головой и произнес:

— Плохи дела, сэр. А где его несчастная жена?

— Она ночует у нас, бедняжка, — сказал майор О'Нейл мягко, — и ни о чем не имеет ни малейшего понятия. От души надеюсь, что она ничего не узнает.

— Ну, сэр! Ей придется узнать. Но она ведь могла услышать и худшую новость? — отозвался Дейнджерфилд.

— Ваша правда, сэр, — произнес майор; он перестал набивать трубку и устремил на Дейнджерфилда спокойный, но многозначительный взгляд, а затем кивнул и опустил веки.

Как раз в это мгновение вошел Спейт.

— Ну что, Спейт?

— Да, сэр?

— Вы видели тело?

Следом посыпалось еще полдюжины вопросов, а молодой человек, озябший и взъерошенный, приветствовал собравшихся и подошел поближе к огню, чтобы обсохнуть: на дворе стояло ненастье и сыпал снег.

— Ну и вечерок, джентльмены; я поворошу огонь, с вашего разрешения… да, я его видел, беднягу Наттера… зрелище жуткое, скажу я вам; эй, Ларри, принеси-ка мне большой стакан пунша… правого уха нет, и от правой руки тоже почти ничего не осталось… и будь добр, такой, чтоб обжигал… и, уф — меня чуть не вывернуло… рыбы, вы ведь понимаете… жалею, что меня туда понесло… помните распивочную Догерта в Рингзэнде?.. Он там, в задней гостиной; лицо почти не изменилось — просто на удивление.

И мистер Спейт, опершись локтем на круглый столик и водрузив ноги на каминную решетку, стал потягивать дымящийся пунш; он отвечал на вопросы, вместе со всеми строил предположения, а тем временем оттаивали и душа его, и платье.

А в Мельницах, куда уже принесли дурную весть — сначала вдова Макан, а потом Пат Моран, — возбужденные служанки, собравшиеся в кухне за чаем, с замиранием сердца повторяли: «Бедный хозяин! Ох, горе горькое! Ох, что это там?» И они вскакивали и озирались в испуге. «Боже милостивый, а наша бедненькая госпожа — как она это переживет?» И беседа продолжалась в том же духе. За окнами подвывал ветер, в стекло мягко барабанил снег, «и, Бог мой, как же было темно!».

Взяв толстую кухонную свечу, отправилась наверх отдыхать от трудов праведных Могги; Бетти тоже не собиралась долго засиживаться — только «ополоснуть тарелки» и притушить огонь; в одиночестве ей стало не по себе, и она решила попроситься на ночь в постель к Могги.

Со времени ухода Могги прошло не более двадцати минут, Бетти почти уже закончила свои дела, и вдруг… «Святые угодники!» — пробормотала она, выпучив глаза и роняя на выложенный плитами пол швабру, потому что с верхнего этажа до нее донеслись — или ей почудились — шаги хозяина (его походку ни с чем нельзя было спутать).

Бетти прислушалась (она сама была бледна как покойник и едва дышала), но все стихло, лишь за окном глухо раздавались порывы ветра и мягко барабанил по стеклам снег; она слушала и слушала, но все зря.

— Показалось, только и всего, — со вздохом облегчения произнесла Бетти, изо всех сил стараясь приободриться, и стала доделывать свою работу; время от времени она замирала, чтобы прислушаться, или принималась громко напевать. Наконец пришла пора и ей взять свечу и отправиться наверх; Бетти оставалась одна уже добрых полчаса… в доме все было спокойно… только шум бури… ее скрипучая и дребезжащая мелодия, и метания ветра на крыше и в дымоходах.

Поднимаясь по лестнице с неровно горящей свечой в руках, Бетти подозрительно озиралась через плечо. В коридорное окошко беспрерывно бились и скользили вниз белые снежные хлопья, и от этого оно казалось совсем черным. Кто знает, а вдруг какое-нибудь страшное лицо, прячась за этой текучей кружевной завесой, незаметно смотрело из темноты прямо на Бетти, когда она проходила мимо? И Бетти, кухарка, одолела лестницу с большим проворством.