а не могла придумать, как верно построить разговор с Ником, не задевая болезненных тем.
Она вздохнула, потягивая вино. Она пила большими глотками — вино избавило ее от чувства неловкости. На потемневшем вечернем небе, все еще расчерченном кое-где красными и лиловыми полосами, выглянуло несколько звезд. Энни больше не могла выносить это молчание.
— Как здесь красиво…
— Красивые звезды…
Они заговорили одновременно. Энни засмеялась:
— Когда не знаешь, о чем говорить, говори о погоде или о пейзаже.
— Мы способны на большее, — тихо сказал Ник. — Жизнь, черт побери, слишком коротка, чтобы тратить ее на пустые разговоры. Я-то уж знаю!
Он повернулся к Энни, и она увидела сеть морщин вокруг его голубых глаз. Он выглядел усталым, печальным и бесконечно одиноким. И именно это — его одиночество — заставило ее почувствовать, что они теперь — друзья по несчастью, жертвы горестных обстоятельств. Она отбросила светские условности и не стала эксплуатировать воспоминания юности, а бросилась головой прямо в омут:
— Как умерла Кэти?
Ник залпом осушил бокал и налил себе еще вина. Золотистая жидкость доверху наполнила бокал и перелилась через край, забрызгав джинсы Ника.
— Она убила себя.
7
Энни была так ошеломлена, что некоторое время не могла произнести ни слова.
— Я…
Она не могла сказать принятое в таких случаях: «Я сожалею». Эти слова были сейчас бесстрастны и неуместны. Ник, казалось, не замечал ее молчания. Или, возможно, был ей за это даже благодарен.
— Помнишь, у нее всегда быстро менялось настроение? Уже тогда она не раз была на грани срыва — по сути, всю жизнь, и никто из нас об этом не знал. По крайней мере, я не знал до тех пор, пока положение не начало ухудшаться. Чем старше она становилась, тем делалось хуже. Маниакально-депрессивный синдром. Таков был ее диагноз. Первые проявления у нее начались, когда ей исполнилось двенадцать лет, — через полгода после того, как ее родители погибли в автокатастрофе. Она могла быть очень милой, а потом что-нибудь происходило, и она начинала плакать, запиралась в чулане. Принимать лекарство она отказывалась, говорила, что у нее от лекарства возникает ощущение, как будто она дышит через слой ваты.
Голос Ника дрогнул. Он отпил вино.
— Однажды я пришел с работы раньше и застал ее в ванной, она рыдала и билась головой об стену. Услышав, что я пришел, она повернулась ко мне — все лицо в слезах и в крови — и сказала: «Привет, дорогой. Хочешь, я приготовлю тебе ланч?»
Я купил этот дом, потому что хотел, чтобы она была счастлива, я надеялся, что это поможет ей вспомнить, какой наша жизнь была раньше. Я думал, что, если дам ей дом, безопасное место, где мы сможем растить наших детей, все будет в порядке. Господи, я только хотел ей помочь…
Его голос снова сорвался.
— На какое-то время это подействовало. Мы вложили в этот старый мавзолей не только наши средства, но и наши сердца и души. Потом Кэти забеременела. Некоторое время после рождения Иззи все шло хорошо. Кэти принимала свое лекарство и старалась, она очень старалась, но ребенок оказался ей не по силам. И она возненавидела это место — отопление, которое еле-еле работало, гудящие водопроводные трубы… Около года назад она снова перестала принимать лекарство. И тогда все полетело к чертям.
Ник допил второй бокал и налил еще один. Качая головой, он негромко сказал:
— А я не понимал, к чему дело идет.
Энни не желала слушать дальше.
— Ник, если тебе тяжело вспоминать, ты не должен…
— Однажды вечером я пришел с работы с квартой сливочного мороженого и взятым напрокат фильмом и нашел ее. Она выстрелила себе в голову. Из моего табельного оружия.
Энни судорожно сжала ножку бокала.
— Ник, тебе не обязательно это говорить.
— Мне нужно. Никто другой ведь меня не спрашивал. — Он закрыл глаза и откинулся назад, опираясь на локти. — Кэти была как волшебная сказка: когда она была хорошей, то была очень-очень-очень хорошей, а когда была плохой, то тебе хотелось оказаться в Небраске.
От вина у Энни кружилась голова, но она была этому даже рада: легкое опьянение притупляло болезненную остроту его слов.
Вдруг Ник улыбнулся своим воспоминаниям.
— Она могла в один день любить меня, а на другой — даже не разговаривать со мной. Хуже всего бывало по ночам. Иной раз она меня поцелует, а то отвернется к стене. В такие ночи, если я к ней хотя бы прикасался, она начинала кричать, чтобы я убирался. Она начала рассказывать дикие небылицы, что я ее бью, что Иззи на самом деле не ее ребенок, что я — самозванец, который хладнокровно убил ее настоящего мужа. От этого я сам с ума сходил. Чем больше она отдалялась, тем сильнее я к ней тянулся. Я знал, что тем самым я ей не помогаю, но ничего не мог с собой поделать. Я все думал, что если бы я любил ее по-настоящему, то она была бы здорова. А теперь, когда ее нет, я думаю только о том, каким я был эгоистом, глупым и нечутким. Мне нужно было послушаться того врача и положить ее в больницу. По крайней мере, она была бы жива…
Энни, не задумываясь, протянула руку и с нежностью дотронулась до его лица.
— Ник, это не твоя вина.
Он посмотрел на нее с тоской.
— Когда моя жена вышибает себе мозги в нашей постели при том, что чуть дальше по коридору в своей комнате находится наша дочь, поверь мне, она считает, что это моя вина. — Он издал стон, похожий на скулеж побитого щенка. — Господи, она, должно быть, меня ненавидела…
— Ты ведь в это не веришь.
— Нет. Да. Иногда. — Когда Ник заговорил снова, у него дрожали губы. — Самое ужасное, что иногда я тоже ее ненавидел. Я ненавидел то, что она делала со мной и Иззи. Она все больше и больше напоминала мне мою мать. И где-то в глубине души я знал, что не смогу ее спасти. Может быть, я перестал даже пытаться… не знаю.
Его боль взывала к Энни, и она не могла отвернуться. Она обняла его и стала гладить так, как если бы успокаивала ребенка.
— Все будет хорошо, Ник…
Позже, когда он отстранился и посмотрел на нее, его глаза были полны слез.
— А еще Иззи, моя девочка… Вот уже несколько месяцев, как она не говорит ни слова, а теперь думает, что она «исчезает». Сначала у нее «исчез» один пальчик на левой руке, потом большой палец, а когда «исчезла» вся рука, она стала носить на ней черную перчатку и перестала разговаривать. А в последнее время я заметил, что она чаще стала пользоваться двумя пальцами правой руки, так что, наверное, пальцы и на этой руке тоже исчезают. Одному Богу известно, что она будет делать, если…
Он попытался улыбнуться. Энни видела, что он делает над собой сверхчеловеческое усилие, чтобы просто говорить, но у него не получилось. Она почувствовала, что самообладание покинуло его.
— Что я могу сделать? Однажды вечером моя шестилетняя дочь спряталась под кровать, потому что испугалась шума. Она хотела пойти к мамочке и обнять ее, но, слава богу, не пошла. Потому что ее мамочка приставила к своей голове револьвер и вышибла себе мозги. Если бы Иззи в тот вечер прошла по коридору, она бы увидела кусочки своей мамы на зеркале, на подголовнике кровати, на подушке…
По небритым щекам Ника текли слезы. Его горе засасывало Энни и где-то в глубине смешивалось с ее собственной болью. Ей хотелось сказать, что все будет хорошо, что он это переживет, но слова уже не шли с языка. Ник дотронулся до ее щеки, его рука скользнула ниже, на ее шею, и он притянул ее к себе. Энни знала, что этот миг останется с ней навсегда, даже когда она захочет его забыть, он еще долго будет с ней. Позже она, вероятно, будет спрашивать себя, что же ее так тронуло: дрожащие отражения звезд в озере или, может быть, лунный свет и слезы Ника, превратившие его глаза в серебристо-лунные озера. Или одиночество, которое лежит где-то глубоко, около ее разбитого сердца холодным кубиком льда.
Энни едва слышно прошептала его имя. В темноте оно прозвучало как мольба или молитва.
Она прильнула губами к его губам, ей хотелось утешить Ника, это было сострадание его боли, которую она разделяла. Но когда их губы соприкоснулись, мягкие, податливые и соленые от слез, то вдруг все изменилось. Поцелуй стал страстным, обжигающим и отчаянным. Энни думала о Блейке и знала, что Ник думает о Кэти, но это было не важно. Только одно имело значение: жар их близости.
Она стала торопливо расстегивать пуговицы на его рубашке и, как только смогла, просунула руки под фланель, прижала ладони к его груди и стала гладить жесткие волоски. Она несмело провела руками по его плечам, по спине. Прикасаться к Нику — в этом было нечто тайное, запретное, опасное, пробуждающее желание.
Ник со стоном сорвал с себя рубашку и отбросил ее в сторону. Следом полетела одежда Энни. Ее рубашка и бюстгальтер взлетели над сырой лужайкой, как флаги капитуляции. Ее обнаженную кожу обдало прохладным ночным воздухом. Смущенная остротой своего желания, она закрыла глаза. Руки Ника были повсюду, прикасались к ней, гладили, сжимали, скользили по ее спине.
В какой-то отдаленной части сознания у нее мелькнула слабая мысль, что она слишком увлеклась, что это плохая идея, но это было так хорошо! Уже очень, очень долго никто не хотел ее так сильно. Может быть, вообще никогда.
Страстное, неистовое переплетение рук и ног, жадные, ищущие рты — это были они сейчас. Энни полностью отдалась этому до боли острому удовольствию, она наслаждалась прикосновениями мозолистых, сильных пальцев Ника к ее лицу, груди, животу. Он прикасался к ней там и так, как она и представить себе не могла, он довел ее до пульсирующей грани между наслаждением и болью. Ее дыхание стало неровным, сбивчивым, она жадно ловила ртом воздух и жаждала разрядки.
— Ник, пожалуйста… — взмолилась она.
Энни льнула к нему, чувствуя на его щеках влагу от слез, и не знала, его ли это слезы или ее, или это смешались их слезы, и, когда он вошел в нее, она забыла обо всем на свете, она едва сдержала крик упоения и торжества. Ее разрядка, мощь ощущений потрясла ее саму. Ник приник к ней, он стонал, и, когда он содрогнулся в оргазме, Энни снова кончила вместе с ним, с всхлипом выдохнув его имя, и обмякла на его влажной волосатой груди. Он обнимал ее, гладил по голове, шептал на ухо что-то нежное и успокаивающее. Но ее сердце билось так сильно, что его стук отдавался в ушах, и она не слышала, что шептал ей Ник.