Дом учителя — страница 64 из 85

В просторной бревенчатой комнате было жарко натоплено, опрятно и домовито. Окутанная тенью, белела каменно-угловатая, подобная крепостному бастиону, печь. На столе, на расстеленном полотенце, остывали только что вынутые круглые, коричнево-лаковые буханки. А над столом весь передний угол был заставлен иконами в мерцающих окладах, и по-елочному разноцветно горели там в изумрудных и красных чашечках лампадок крохотные огоньки.

Самосуд, как ни был утомлен, прислушался к негромкой, одиноко раздававшейся речи — не то к молитве, не то к волхованию. Неспешно и распевно, будто не с просьбой, а с наставлением, с наказом звучал этот старушечий, чуть пришепетывающий голос:

— …А в тех темны-их лесах, в дремучи-их народила тебя мать родная. А и рожая, она приговаривала: «Будь ты, мое дитятко, цел-невредим: от дурного глаза, от всех хворостей, от тоски-кручи-ины, от пушек, от пищалей, от копий, от сабель, от тесаков…»

Умолкая, старуха аккуратно крестилась и склоняла голову в черной гладкой кичке. Такая же кичка, но с вышитым узором спереди, «сорокой» сидела на голове одной из молодых женщин; те были в широких полотняных сарафанах, в безрукавках, и в белой рубахе был дед… Словом, в этом лесном заповеднике, но не так далеко от города, Сергей Алексеевич попал нежданно чуть ли не в прошлый век; не часто уже, лишь в глухих местах, встречались такие вот островки старины.

— А идешь ты, мое дитятко, раб божий Владимир, на силу вражию несметную… — выговаривала распевно старуха. — И быть бы тебе перед тою силой соколом, а ей перед тобой полевкою… и быть бы твоему телу крепче железа, а груди твоей крепче камня Алатыря… и был бы ты в чистом поле удалым молодцом, а в доме добры-им отцом, с верною женою в ладу, с деточками в согласии.

— Ох, бабка, бабка — кремень, ни на какие доводы не поддается, — зашептал Сергею Алексеевичу впустивший его паренек; он стремился подчеркнуть свое неучастие в этом семейном молении. — Еще проклясть грозится… Это она батьку нашего заговаривает.

— Заговариваю я свой заговор матерним заповеданием, — как бы отозвалась на его слова бабка. — А и быть моему заговору во всем, как сказано, во веки нерушимо… Рать могуча, мое сердце ретиво, моя вера крепка, моя молитва всему превозможет. Аминь.

Она перекрестилась, согнулась до пола в поклоне, и все тоже низко поклонились; молоденькая женщина помогла подняться старухе, оказавшейся маленькой и тощенькой, и следом за нею встали все.

— Батька твой где? — спросил Сергей Алексеевич у паренька. — Воюет батька?

— Третьего дня домой приходил, Там, где он теперь, там немцы уже… А сегодня я к нему пойду, хлеб понесу. Воюет батька — ясное дело, — ответил паренек.

— Простите, что помешал, — заговорил Сергей Алексеевич со стариками. — Зашел к вам погреться. Незадача тут у нас… А погодка — хуже не бывает.

И все в молчании подождали, что ответит бабка, — видимо, ей принадлежало в доме решающее слово. Дед был уже очень дряхл, только мелко кивал голой морщинистой головой, опушенной птичьим пушком. А старушка в кичке медлила, присматриваясь из своих узеньких глазных щелок к позднему гостю.

— Доброго человека не гоним, — сухо проговорила она. — А от злого бог убережет. Садись, обсушись… Кто будешь?

Она не подобрела, когда Самосуд назвал себя и свою мирную профессию — учитель, и лишь спросила, не голоден ли он. Сергей Алексеевич от угощения отказался, но она все же распорядилась поставить самовар. Девочек она услала спать — босоногие погодки, лет восьми-девяти, хотя и любопытствовали, но тут же послушно отправились за занавеску; одной из женщин она дала какое-то хозяйственное приказание, и та, сунув ноги в сапоги и накинув на голову прорезиненный плащ — близость города все-таки сказывалась, — пошла из избы; внуку старуха приказала собираться в дорогу. Сделав все распоряжения, она приступила к расспросам, дед тоже сел к столу под иконами, но безмолвствовал — он был здесь номинальным главой.

— По какой надобности, батюшка, пожаловал к нам? — без обиняков осведомилась бабка. — Да в такое худое время?

И уклончивый ответ Самосуда: «А мы мимоездом… Конь у нас захромал», — ее не удовлетворил.

— Бережешься… Ну-ну… — ее темное, иссушенное лицо ничего не выразило. — Береженого и бог бережет…

— Ну что вы?.. Чего мне у вас опасаться? — сказал Сергей Алексеевич. — Среди своих-то…

Бабка пропустила это мимо ушей; она смотрела прямо, строго, не смягчаясь.

— Побежал город, — сказала она. — У вас там, я чаю, никого не осталось, все побежали. По деревням хоронитесь.

— Да ведь как сказать… К сожалению, не всех удалось отправить в тыл, — ответил Самосуд. — Не успели всех.

— А и бежать не годится, — сказала она. — Где ты живешь — там и живи, где беда тебя застала, там и стой… А то что же будет, как все спиной поворотятся?

— Зачем же все?.. Как величать вас по имени-отчеству? — спросил Самосуд.

— Егоровна я, а крестили Марфой… Я семьдесят девять годиков тут прожила, тут уже и помирать буду.

— Нелегко, конечно, сниматься с насиженного места, я понимаю, — сказал Сергей Алексеевич.

— Человек — он как дерево: где возрос, где укоренился, там ему и всего лучше, там он и ветвится, — сказала она. — Нет, бежать нам нельзя…

— Да, может быть…

Сергей Алексеевич поймал себя на желании поддакивать, довольно неожиданном для него, но спорить с этой бабкой почему-то не хотелось. А она словно бы и не придавала значения его ответам, и не вникала в них. Она и не расспрашивала, как можно было ожидать, приезжего человека о новостях, о войне — она высказывала свои соображения.

— Давеча к нам начальник из города наехал, разговаривает, а сам на часики поглядывает. Выковыривайтесь, говорит.

— А, эвакуируйтесь, — догадался Самосуд.

— Ну да… Перво-наперво, говорит, семьи красных командиров, поспешайте, говорит, Марфа Егоровна! А у меня так и есть: два сына красные командиры — один сержант, другой майор. И еще зятек — тот на границе службу отбывает.

— Пишут сыновья? Что пишут? — неосторожно вырвалось у Сергея Алексеевича.

Она только повела на него темным взглядом. И он сообразил: давно уже, как видно, не приходило сюда писем от этих командиров.

— Я начальнику сказала, — вновь заговорила старуха, — ты, милый человек, и поспешай себе, раз на часики все смотришь. А мне тут каждая березка заступница, каждый дубок оборона.

— Не поехали, значит… — чтобы что-нибудь ответить, сказал Самосуд.

— А теперь и старший мой, Владимир, воевать пошел, — сказала она.

— В лес пошел, в партизаны? — попытался уточнить он.

Стало ясно: он случайно напал на след еще какой-то самостоятельно возникшей боевой группы, и знать о ней ему было просто необходимо.

Но бабка сразу замкнулась и замолчала надолго. Она и сама была похожа на сучковатое, облетевшее, черное дерево; темноликая, остроскулая, безгубая — лишь черточка обозначала ее впалый, стянутый морщинками рот; рука ее с искривленными пальцами, лежавшая на столе, выделялась своей чернотой на его скобленой светло-желтой поверхности.

Из сеней вошел беленький паренек — он был уже в брезентовом балахоне, спускавшемся до пят, и с охотничьим дробовиком на плече.

— Давайте, бабка, хлеб… И я же просил вас, — сказал он недовольно, — подкоротите мне эту хламиду. Вроде попа я в ней, и в ногах путается.

Простоволосая женщина выбежала из-за занавески, должно быть, мать паренька, схватила его за руку и повлекла в угол: передать что-то на словах мужу.

И еще один мужик, одноногий, с тупо стучащей деревяшкой, заменившей потерянную ногу, появился в избе — председатель колхоза… Строгая бабка, как оказалось, была ко всему и бдительной: послала одну из своих невесток не по хозяйству, а к председателю, известить того о незнакомом проезжем человеке. Что ж, упрекать ее было не за что.

Председатель попытался ее успокоить, но она так и не прониклась доверием к чужому человеку. Во всяком случае, она с неодобрением слушала, как инвалид рассказывал Самосуду об ушедшей отсюда в лес группе колхозников. И когда Сергей Алексеевич попросил связать его с этой группой, бабка его прервала:

— А удостоверение, батюшка, у тебя есть? Не обижайся на старую, покажи удостоверение.

На вопрос, какое, она объяснила:

— А какое полагается: что ты есть уполномоченный на оборону.

Но тут уж вмешался председатель и даже прикрикнул на бабку.

Можно было ехать дальше, и, прощаясь, Сергей Алексеевич не удержался, чтобы не сказать:

— А ведь ваша молитва, Марфа Егоровна, не настоящая.

При всем удовольствии, какое он испытывал от этого знакомства с нею, он чувствовал себя задетым ее упорным недоверием. И теперь подивилась она:

— Помилуй, батюшка! Как же не настоящая?.. Я ее от своей родимой слышала.

— А вот так — языческая. Она, и точно, заговор, колдовство, а не молитва, — сказал Сергей Алексеевич.

И в глубине затененных глазных впадин этой бабки — и опять же к его полной неожиданности — блеснуло что-то насмешливое.

— А я, милый человек, так считаю: что поможет, то и ладно: молитва ли, заговор — за то и спасибо…

2

Было уже около полуночи, когда Самосуд со спутниками добрался наконец до расположения полка. Но и в штабе партизанского имени Красной гвардии полка никто еще не спал. Командиры и политруки рот, собравшиеся в конторе лесхоза, надымили до сизого тумана самокрутками, дожидаясь возвращения Самосуда, а бывший школьный завхоз Петр Дмитриевич обсуждал с поварами раскладку на завтра…

Не спала и вся третья рота — вчерашние школьники из Спасского. Им вообще было не до сна, слишком много необычайного ворвалось в их жизнь: жестокая, уже не в воображении, близость опасности, грубая простота их нового лагерного быта, острое ощущение своей мгновенно наступившей солдатской взрослости. А еще всю роту взбудоражило удивительное событие: в полку объявился их давнишний завуч Павел Павлович, бесследно исчезнувший после той новогодней ночи.