Дом учителя — страница 77 из 85

Подчиняясь безотчетному побуждению, он, выслушав вестника из штаба дивизии, встал с койки и вытянулся, точно командующий уже появился здесь… А адъютант комдива улыбнулся — этот разрумяненный морозом юнец лейтенант с бесстрашно веселыми глазами так и предполагал, что известие, с которым он пришел, произведет сильное впечатление:.. Ну что же, старый генерал, вытянувшийся при одном упоминании о командующем, заслужил, по всей вероятности, то, что его ожидало: в штабе рассказывали, что армию, которой он командовал, немцы полностью разгромили, тысячи попали в плен. И было нетрудно догадаться, каково-то ему сейчас… Несколько смягчало его вину, по мнению лейтенанта, лишь то, что сам он бежал из плена.

Стоя в положении «смирно», генерал осведомился, в какое время точно надлежит ему явиться к командующему фронтом, и лейтенант ответил, что на этот счет указаний пока не дано.

— Всякое бывает… Изменение обстановки, срочный вызов в Ставку, — пояснил он. — Вы понимаете?

— Так точно, понимаю.

Генерал провел рукой по лбу, собираясь с мыслями, потом попросил принести ему бритву, зеркальце и его одежду — ту, что, не снимая, он носил и в плену, в которой бежал, — его генеральский китель. Лейтенант пообещал все раздобыть, а зеркальце отдал свое — извлек из кармана гимнастерки. Все же этот незадачливый старик пробудил в его юном сердце сочувствие — просто страшно было подумать, что ему грозило… В штабе в связи с его историей вспоминали других генералов, которых судили за поражения в первые месяцы войны. И подобревшему, по крайней молодости, лейтенанту захотелось даже подбодрить старика. А то, что по своему адъютантскому положению он был как бы принят в обществе высшего начальствующего состава, давало ему право на известную интимность. Блестя своими любопытно-веселыми глазами, лейтенант сказал:

— А главное, товарищ генерал, в чем?.. Главное, какая на данный момент боевая обстановка. На данный момент наступаем мы. Так что, возможно, у вас обойдется… Прошу простить, что вмешиваюсь. Ну, ни пуха ни пера!

Генерал от унижения прикрыл глаза, но промолчал.

Весь день он приводил себя в порядок, готовясь к предстоящему ему испытанию судом. У санитарки, пришедшей прибрать баньку, он попросил иголку с ниткой и принялся чинить свой протершийся на локтях, пропитавшийся потом, провонявший дезинфекцией китель с немногими уцелевшими на нем пуговицами. Беспокойство доставило ему и то, что на воротнике кителя, на одной из петлиц, не хватало двух из полагавшихся трех генерал-лейтенантских звездочек — две были потеряны еще в немецком лагере. И хотя он смог бы, вероятно, выпросить звездочки у кого-нибудь из старших командиров в штабе, он, по некотором размышлении, решил не делать этого — кто знает, как такая просьба могла быть истолкована…

Санитарка — толстая, но проворная женщина, с насмешливо-хитроватым выражением лица, — поглядев, как он трудится с иголкой у замерзшего окошка, сжалилась над ним. Она забрала у него китель и бриджи, вынесла во двор, почистила снегом, благо ее не призывали к прямым обязанностям, заштопала, как смогла, дырки на локтях и пришила свежий подворотничок. Генерал не знал, как и благодарить ее, а она, собирая свои щетки и тряпки, усмехалась и отмахивалась:

— Что уж вы так-то?

— А то, что вы… ну, как сестра родная, — сказал он, растрогавшись.

— Сестра родная?! — Это, казалось, развлекло ее. — Скажи пожалуйста… Вы генерал, большой начальник, а я… знаете, между прочим, кто я такая? Уголовная я…

И она взглянула с явным удовольствием, точно спросила: «Как это вам понравится?»

— Я срок имела — за спекуляцию. Перед войной только вышла, в сороковом.

— Что было, то прошло, — сказал генерал, — кто старое помянет, тому глаз вон.

— А кто старое позабудет, тому два вон, — так мне участковый в Рязани говорил… Я сама московская, а только в Москве мне прописки не дали. Я в Рязани и в санитарки попросилась… Хороший человек, наш капитан, взял меня, не поглядел на судимость.

Женщина присела на лавку, отдыхая.

— В беде мы — вот и вся причина… Вы тоже в беде, товарищ генерал, потому и я вам сестрой заделалась. Когда человек в удаче, в законе, он и сам по себе отлично проживет. Ну а в беде одному — могила, человек это понимает. — Она смеялась своими карими, глубоко сидевшими, как изюминки в сдобе, глазками. — Уж не знаю я, какие генеральские беды бывают, не осведомлена. Но я сразу почуяла: в беде товарищ начальник… Правильно я говорю? Передо мной чего таиться — я на людей не доказчица.

Генерал, однако, уклонился от ответа.

— А у вас какая беда? — спросил он.

Но женщина уже заторопилась:

— Кто сейчас не в беде?.. Ну да ладно, за битого двух небитых дают, и то выгода… Хорошо вот, от Москвы прогнали извергов.

Она встала, подхватила свои тряпки, веник и у самой двери обернулась.

— Исполнения желаний! — сказала она. — И глядите не расхворайтесь… Не обиделись, что я вас товарищем называла? Я часто так сбиваюсь, по рассеянности. Нашего капитана называю гражданин начальник — тоже в меня въелось. А если обиделись — извиняюсь…

— Да что вы?! — воскликнул генерал. — Еще раз большое вам спасибо!

— Я за мелкую спекуляцию сидела, за трикотаж, — успокаивая его, сказала женщина.

…На дворе еще светил день, а в баньке стало уже смеркаться. Генерал, умытый, выбритый, облаченный в свой вычищенный, заштопанный китель, одиноко сидел, ожидая вызова… Шли часы, никто не появлялся, и он не выдерживал, вставал, пытался ходить, но боль в отмороженных ногах вновь возвращала его на лавку. К вечеру у него усилился кашель, сухой, отдававшийся болью в груди, — женщина-санитарка оказалась прозорливой: он, кажется, серьезно заболевал. И как же это было некстати перед тем, что ему сегодня предстояло, — в момент, когда от него потребуются все оставшиеся силы!

Командующий фронтом генерал армии ехал сейчас той же дорогой, по которой четыре месяца назад, осенней октябрьской ночью с 7-го на 8-е, он в качестве уполномоченного Ставки пытался выяснить обстановку на московском направлении. Это была самая безжалостная ночь за всю его военную службу: между Москвой, из которой он в поздних сумерках выехал, и немецкими войсками, наступавшими на Москву, он не нашел тогда никаких сколько-нибудь значительных сил прикрытия. И в половине третьего ночи он из штаба Западного фронта доложил в Ставку, что бронетанковые силы врага могут внезапно появиться под Москвой… Далее он поехал разыскивать штаб Резервного фронта, о местонахождении которого ничего не было известно и в Ставке.

Мелкий дождик постукивал по окошкам автомобиля, низко стлался туман, и дорога на Малоярославец и Медынь была уже как будто покинута нами. Изредка по стеклам скользил размытый свет встречных фар, глухо, как потонувшая в осенней воде, сигналила где-то машина, а затем вновь слышалось лишь это робкое постукивание да завывание собственного автомобиля. И можно было только гадать, что совершалось в этой тишине, в океане тумана, затопившего в ту ночь Подмосковье.

Светя себе карманным фонариком, генерал рассматривал в машине карту, полученную перед выездом в Генштабе…

Но и карта, испещренная разноцветными значками — овалами и стрелками, — плохо уже помогала. Никто: ни в Ставке Верховного Главнокомандования, ни в Генштабе — не знал совершенно твердо в ту ночь, где еще сражаются советские части и где уже проходят немецкие. Могло случиться и так, что его, генерала, одинокая машина напорется вдруг на немецкую танковую разведку. И он выключал фонарик, откидывался к спинке и прислушивался… В какой-то момент он расстегнул кобуру, чтобы не замешкаться, если придется воспользоваться пистолетом, а его адъютант положил на колени автомат: следовало быть готовым и к тому, что придется отстреливаться. Но останавливаться на этих мыслях было некогда — просто некогда! Главное состояло в необходимости разобраться в обстановке, представить себе дальнейшие действия врага, сообразить, как и чем на его действия ответить. А для этого прежде всего требовалось знание — ясное знание истинного положения дел…

Но ясности не принесло и наступившее пасмурное утро… В Малоярославце, куда на рассвете въехал генерал, в опустевшем доме райисполкома в кабинете председателя сидел в задумчивости над картой командующий Резервным фронтом маршал Буденный. Пахло стеариновыми свечами, которые только что были погашены… Оторвавшись от карты, Буденный поднял лицо на вошедшего генерала, и тот подивился — это широкое, большое, с толстыми усами лицо, известное в стране каждому школьнику, показалось ему почти незнакомым: таким оно было постаревшим, серым, заострившимся. Маршал заметно обрадовался, встал из-за стола, пошел навстречу — он тоже очень нуждался в информации, и ему, должно быть, очень уж одиноко было этой бессонной ночью… Он сказал, что две армии фронта, которым он командовал, отрезаны и связь с ними порвалась, а вчера он и сам чуть не угодил между Юхновом и Вязьмой в расположение врага. Где находился сейчас его штаб, он не знал…

В Медыни, разбитой бомбежкой, наполовину сгоревшей, также не оказалось никого, кто мог бы дать точные сведения об обстановке. В развалинах бродили одинокие женщины, что-то искали, копались в обломках и принимались плакать, когда их начинали расспрашивать.

Это были все родные места генерала… На этой земле, в этих березовых и липовых рощах, на этой речке, в этих полях он вырос, ходил с отцом на сенокос, с матерью на жатву; отсюда, с железнодорожного полустанка, в набитом до отказа отходниками вагоне он отправился некогда в Москву, «в люди». Совсем недалеко тут стояла деревня, в которой и сегодня жили его мать, сестра, племянники… И можно было не сомневаться, что, если завтра в его деревню придут немцы, они расстреляют его родных только потому, что это его родные. Надо было немедля увозить их… Но генерал не мог себе позволить сейчас даже повидаться с матерью — он не имел на это времени, ни часа, ни минуты!..

В конце концов размеры катастрофы определились довольно отчетливо. Из того, что генерал услышал в штабах Западного и Резервного фронтов (который все же вскоре отыскался), из разговоров с командирами случайно встреченных частей подтвердилось самое грозное: путь на Москву в районе Можайска был, по существу, открыт! И зияющие бреши в нашей расколотой обороне заполнить было нечем!