И все же, если рассудить как следует, разве это – не кошмар?
Как давно все это было! Что за ясные, светлые дни, что за ясные, светлые годы рисовались ему тогда, до того, как пала тьма!
И как он только мог позабыть давние славные времена? Отчего эта отрадная сцена и бесчисленные другие, во всем на нее похожие, выборочно изгладились из памяти? Кто мог такое проделать? Кто мог разом стереть все записи с грифельной доски его сознания, кроме самого сквайра Далройдского?
– Ты, треклятый дурак! – шепчет Марк в подушку во власти самоуничижения. – Ты, треклятый, треклятый дурак!
Что за извращенный инстинкт, что за чудовищная, дурная составляющая его собственной натуры привели его к такому, за двадцать восемь лет напитали воспоминания о родном отце такой горечью, такой обидой, до небес раздули каждое пустячное несовершенство, нагромоздили вопиющую клевету на искаженные факты и заведомую ложь, несправедливость на несправедливость, недоброжелательство на недоброжелательство, и все – незаслуженные? Посредством какого самообмана все плохое – а таких эпизодов было раз-два, и обчелся! – приобрело столь правдоподобные очертания и вытеснило воспоминания о хорошем? Что за абсурдные умозаключения владели им, чтобы изливать столько яда на пропавшего отца? Отчего образ доброго, великодушного человека, каким его отец на поверку и был, оказался вычеркнут, заменен материалом более грубым? Откуда взялись его кошмарные убеждения, если, конечно, не были подсказаны собственным воображением?
Душу сквайра терзали угрызения совести. Более чем очевидно: отец его, человек чести, никогда не покинул бы по доброй воле жену и сына. С отцом что-то случилось, он просто вынужден был уехать; теперь Марк в этом не сомневался ни минуты. Его заставили, приневолили! Но… что?
Как же выразился доктор? Девятый сквайр всегда отличался и прямодушием, и благородством, и обязанности свои по отношению к приходу и общине в целом исправлял ревностно и на совесть. Во всех отношениях и во все времена отец его выполнял все то, что долг предписывает владельцу Далройда, – любую, самую тягостную повинность; при этой мысли сквайр с растущим стыдом подумал о том, как скуден его собственный вклад в жизнь прихода. Возможно, права была кузина Мэгс Моубрей, обозвав его сердитым сварливцем, который запирается в темных и мрачных комнатах и сокрушается о великом зле, что причинил ему и его матери Ральф Тренч. Чего доброго, и Оливер тоже не ошибся на его счет. В какой степени его воспоминания об отце соответствуют истине, а в какой – порождены собственным воображением как результат мрачных предположений и раздумий?
Но стоит ли предаваться мрачным раздумьям теперь, стоит ли хандрить, запершись в темных и мрачных комнатах, если девятый сквайр вовсе не бросил свою семью, как представлялось раньше, но был у близких насильственно отнят?
Сквайр поспешно встал и оделся. За завтраком он почти не разговаривал, разве что справился у Оливера, будет ли он занят после полудня и намерен ли всласть покорпеть над занудой Силлой, каковой замысел сквайра устраивал на все сто и отлично согласовывался с его собственными планами.
Удостоверившись, что Оливер и впрямь принялся за пропыленного римского испанца, сквайр отправился на конюшню и велел конюху заседлать вороную кобылу. Приказав слуге никому не сообщать о цели его поездки, сквайр прихватил с собою моток веревки, положил в карман свечи, а на голову нахлобучил непромокаемую шапочку. Держась подальше от той части дома, где находились отведенные Оливеру комнаты, Марк, пустив лошадь рысью, тихо выехал на каретный тракт – без Медника и без Забавника. Четвероногих друзей сквайр не взял с собою из элементарной предосторожности: если Оливер, утомившись от трудов праведных, отправится на поиски друга, он обнаружит этих двоих членов неразлучного трио в Далройде и неизбежно заключит, что Марк тоже где-то рядом.
Выехав в путь, сквайр, по обыкновению своему, помешкал немного над лощиной, почтив память матери, что упокоилась там, внизу, вечным сном; а затем, пришпорив кобылу, быстро поскакал вперед, миновал перекресток и потемневший столб с указанием миль и свернул на узенькую петляющую тропку к Скайлингдену. Очень скоро всадник уже оказался в густом лесу и ехал по верховой тропке, что огибала усадьбу сзади. Сам особняк, с его огромным округлым «глазом», с бесконечно длинной крышей, что лениво тянулась над чащей, со стенами из доброго талботширского камня, тут и там испещренными и перечеркнутыми дубовыми брусьями и балками, сонно дремал в лучах солнца. Как обычно, взгляд не различал никаких признаков жизни; хотя сквайру померещилось, будто у одного из окон верхнего этажа маячит темная фигура, заметили его или нет, Марк не знал.
Он поскакал вдоль южной опушки леса, через прогалину, мимо развалин аббатства, мимо заблокированного входа на лестницу, что скрывался где-то среди разбросанных тут и там каменных плит и обломков застывшего известкового раствора. Поднявшись на вершину, сквайр натянул поводья и привязал кобылу в той самой молодой рощице, где они с Оливером останавливались прежде. Ни минуты не мешкая, двинулся по тропке вниз и наискось по склону и в должный срок добрался до каменного уступа. Ускорив шаг, он миновал иссохшие останки Косолапа, затем зажег свечу, прошел через внешний зал пещеры и снова оказался у колодца.
Ни мгновения не потратил Марк зря на бесплодные размышления. Он распутал узлы и вынул отколотый кусок крышки. Закрепив веревку на железных кольцах, спустил ее конец в отверстие, в непроглядно-темный провал. Уперся затянутыми в перчатки руками о бортик, склонился над шахтой – и застыл, напряженно прислушиваясь в свете свечи.
На сей раз долго ждать ему не пришлось: звуки раздались почти сразу. Сперва – вкрадчивый, тихий шорох одежд, а затем из глубины зазвучали голоса. Теперь число их умножилось – умножилось несказанно. Марк знал: в этом хоре есть один-единственный голос, ради которого он и вернулся к колодцу. А пока он стоял там, внимая, душа его преисполнилась невыразимого спокойствия и счастья. Сквайр слушал искушающие голоса… о как они ослепительно прекрасны, светлы и ликующи! Они сулят отдохновение, сулят утешение и награду; о эти пьянящие обещания бесконечной жизни и вселенского блаженства на дне колодца, в бескрайнем царстве пещер, где нет ни дня, ни ночи, где ход времени остановлен навеки.
Мало-помалу голоса становились все более дерзкими и настойчивыми, и вот уже Марк почувствовал, что понемногу подпадает под их власть.
Всмотревшись в отверстие, сквайр обнаружил, что тьма шахты словно развеялась, сменилась фосфоресцирующим светом. Это не просто пустой колодец с голыми черными стенами, это не чернильно-черная бездна; там теснятся фантомы – без числа зыбких, призрачных форм, и все они мелькают в нескончаемой круговерти, точно подхваченные вихрем, вращаются, колеблются, парят…
А голоса между тем окончательно расхрабрились – они звали, приглашали, настойчиво манили вниз.
– Нас много. Мы – выход из тупика. Приди к нам, приди!
– Откажись от своих лживых доктрин!
– Отрекись от своего ложного божества!
– Отрекись от его мошенничества и жестокости!
– Мы – твои друзья!
– Мы – истинный путь; все прочее – кощунство!
– Мы – вечны!
– Мы – истина и милосердие!
– Спасайся, пока не поздно!
– Приди к нам – и обретешь жизнь вечную!
– Отринь нас – и умри!
А затем над общим хором возвысился один-единственный голос:
– Это ты, Марк?
Слова произвели должный эффект. Сквайр отпрянул, на мгновение покачнувшись, точно от удара. Истина, которую он уже заподозрил, по всей видимости, подтвердилась: его отец и впрямь отыскал колодец, спустился вниз – и так и не вернулся. И тут Марка осенило, отчего местные поселяне, в старину атаковавшие аббатство, никого внутри не обнаружили, хотя никто из монахов здания не покидал. Теперь сквайр знал, куда подевались Озерные братья.
Марк проверил, надежно ли привязана веревка к железным кольцам. Он твердо решил, что спустится на дно колодца и попытается вызволить отца. Не приходилось сомневаться, что девятый сквайр Далройдский жив – он где-то там, в круговерти призрачных огней; более того, очевидно, что это отцовская рука легла ему на сапог в прошлый раз и попыталась удержать его.
Сквайр понимал: спустившись вниз, он может и не вернуться точно так же, как не вернулся отец. Понимал он и то, что, возможно, сойдет с ума; так что даже если он и преуспеет, то в итоге уподобится одному из полоумных монахов, сбежавших из аббатства, а то, пожалуй, и мистеру Чарльзу Кэмплемэну. А что можно сказать о душевном здравии его отца – сейчас, после двадцати восьми лет, проведенных на дне колодца?
Или каких-то жалких двадцати восьми секунд? И все равно десятый сквайр Далройдский и последний из талботширских Тренчей упрямо отказывался признавать, что не в силах справиться с ситуацией. Он твердо вознамерился исполнить свой замысел: он отлично собою владеет, он не позволит увлечь себя ни призрачным голосам, ни размышлениям о вечности. Перед его внутренним взором вновь воскресло счастливое воспоминание о том ясном утре на Далройдской пристани и весело насвистывающем беспечном джентльмене с нафабренными усами, в потертой широкополой фетровой шляпе – и Марк еще более укрепился в своем намерении. Или, может быть, его побуждало неосознанное чувство вины? Или ностальгическая тоска по отцу, которого он почти не знал? Или просто сочувствие к несправедливо пострадавшему человеку?
Что бы ни двигало ныне сквайром, ничто уже не могло отвратить его от цели: он немедленно спустится к отцу и все уладит – уладит любой ценой.
Марк протиснулся в отверстие и начал спускаться. Голоса звучали у него в ушах и повсюду вокруг. В воздухе кружили светящиеся призраки, от них веяло холодом – туманная изморозь оседала на коже. Ощущение было такое, точно погружаешься в облако. Как там говорил Чарльз Кэмплемэн? Облако голосов?
Сквайр уперся ногой в верхнюю металлическую перекладину. Выпустил из рук веревку, схватился за лестницу и проворно заскользил дальше. Очень скоро он услышал отцовский голос – где-то совсем рядом. Однако Марк уже почуял неладное: он слышал голос Ральфа Тренча, но присутствия его не ощущал. А в самом голосе, в неуловимых перепадах интонации ничто не напоминало ему о беззаботном и веселом джентльмене из сна. Не улавливалось в нем ни толики отцовского добродушия, ни его теплой сердечности, ни остроумия; один лишь голос – и только. Более того, теперь, когда Марк расслышал его вблизи, со всей отчетливостью, он поневоле задумался: а Ральфа Тренча ли это голос?