Из кассы взаимопомощи выделили весьма скромные деньги, на которые Маруся купила килограмм абхазских мандаринов – твердых, зеленых и ароматных, – пачку сырковой массы с изюмом, свежий хлеб, полкило любительской колбасы, триста граммов советского сыра и шесть миндальных пирожных, которые сама нежно любила.
От метро полчаса тащилась на автобусе. И вот типовая девятиэтажка – серая, мрачная, с заваленными барахлом балконами, с темным, дурно пахнущим подъездом и нерабочим лифтом, на седьмой этаж пришлось подниматься пешком.
Дверь в квартиру была самой простой, сто лет назад обитой черным дерматином, из которого торчали куски желтой ваты.
Переведя дух и досчитав до двадцати, чтобы усмирить дыхание, Маруся нажала на полустертый звонок. Раздалась оглушающая истеричная трель, дверь распахнулась, и на пороге показалась немолодая растрепанная тетка в нечистом фартуке и стоптанных тапках. На лестничную клетку вырвались запахи жареного лука, тушеной капусты и, кажется, пива.
– Кого тебе? – хмуро спросила тетка.
Маруся пробормотала имя-отчество Р. и добавила, что она от общественности Института иностранных языков имени Мориса Тореза с целью проведать больного.
– Разувайся, – строго сказала тетка, – пальто вешай здесь!
Маруся послушно сняла пальто и сапоги.
Пол был грязным, затоптанным, сто лет не мытым.
«Фу, как противно, – подумала Маруся, – приду домой и колготы выкину».
– Пожрать принесла? – Тетка кивнула на сумки. – Молодец! Я, конечно, подкармливаю, человек-то один, да к тому же инвалид. Но он у нас гордый, что ты! Не берет ничего! Говорит, Настя, если вам не сложно, купите мне молока и хлеба, мне достаточно. Достаточно, ага! – осклабилась тетка. – Совсем тощий стал, прям Кощей! А я что, нанялась? Свои сумки пру, так еще и его? Жене его позвонила, – оглянувшись, зашептала соседка, – ну, сука! Меня, говорит, это не интересует! Видала? Вот они, бабы!
Выслушав, Маруся стала пробираться к двери.
– Иди, иди! – милостиво разрешила соседка. – Обрадуется он. Хоть на работе о нем вспомнили.
Маруся постучалась, но ей не ответили. Соседка, наблюдавшая за происходящим, решительно распахнула дверь.
Григорий Семенович спал. Спал как беззащитный ребенок, приоткрыв рот и раскинув руки. В маленькой комнате было невообразимо душно.
Маруся вошла, огляделась, присела на краешек стула. И так, оказывается, живут умные, образованные, интеллигентные и прекрасные люди. Смотреть на все это невыносимо.
Странное дело, но Р. не сопротивлялся ее хлопотам. Было видно, что он устал от одиночества, от опеки добродушной, но навязчивой пьющей соседки, от болезни, от своей беспомощности. И еще он был очень голоден.
С какой жадностью он пил крепкий, свежий, заваренный Марусей чай, с каким пылом накинулся на сыр и сырковую массу! Как проглатывал куски колбасы, хватал и ломал хлеб, и снова просил чаю.
Маруся подрезала сыр и колбасу, подливала чай, стараясь скрыть чувства и спрятать взгляд. И еще она очень старалась не плакать.
Наконец он наелся и рухнул на спину, на свалявшуюся кривую подушку со старой, ветхой, грязной наволочкой.
– Давайте я поменяю белье, – пряча глаза, сказала Маруся.
– Бросьте! Смысл? Пойти в душ сил нет, да и самого душа нет. Вернее, есть, но не работает. Поправлюсь и доползу до бани, здесь недалеко. Спасибо вам, Мария. Большое спасибо. Но мне так неловко! – Он отвернулся к стене. – Беспомощность – страшное дело, – не оборачиваясь, глухо сказал он. – Знаете, – он помолчал, раздумывая, стоит ли продолжать, и все же продолжил: – Ничего нет хуже беспомощности. Валяешься, простите, как кусок дерьма… И думаешь об одном – зачем? Зачем все это? Вся эта имитация жизни.
Он замолчал. Молчала и растерянная Маруся.
– Сына видеть мне не дают. У него, видите ли, новый папа! Зачем травмировать ребенка? Комната эта… Ну вы и сами все видите, крысиная нора. И по соседству крысы. Работа – да, это как-то поддерживает. В выходные совсем тоска. Магазин, книги, все. У меня даже нет телевизора. Да и зачем мне телевизор… Знаете, Мария, – он даже как будто оживился, – раньше я жил почти в центре, рядом с Фрунзенской набережной. До работы пешком – счастье. Шел себе по хорошо освещенной улице, глазел на знакомые с детства дома, разглядывал прохожих. Все было интересно, потому что это была жизнь. А сейчас одна мысль – добраться бы до дома, доползти до своей норы. Метро, автобус, час пик. Думаешь об одном – не упасть. Народ у нас, знаете ли… Подумают – пьяный и пройдут мимо. Нет, есть и хорошие люди. Есть, безусловно. Но попадется ли этот хороший и сердобольный человек именно мне? А то так и замерзнешь в осенней луже… Ввалишься к себе, в этот крысятник, рухнешь на кровать и улыбнешься – вот оно, счастье! Добрался! Вот так, Мария, вот так. – Он приподнялся на локте и посмотрел на Марусю: – Идите домой, прошу вас! Идите! Это перебор для вашей нежной души. И повторю – забудьте! Прекратите жалеть инвалида! Влюбитесь наконец и выбросьте меня из головы! Вы замечательная, прекрасная девушка! Но, Мария, все это… – он пощелкал пальцами, – как-то не стыкуется. Ей-богу, не стыкуется. Вы и я. Ну не смешно?
– А ваши родители? – спросила она. – Братья, сестры, родня? Неужели никого нет?
– Родители умерли, братьев и сестер нет, есть какая-то тетка в Вышнем Волочке, у нее дочь. Вроде есть двоюродный брат где-то в Туле. И что? Вы думаете, я могу позволить себе свалиться им на голову? Ничего себе подарочек, а? Да я их толком и не знаю, не переписываюсь, не перезваниваюсь. Да и при чем тут они! Все, идите! Умоляю вас, идите домой!
Маруся вышла на улицу и разревелась. Ревела так громко, так сильно, что редкие прохожие испуганно оглядывались. Но никто не подошел и не спросил, что с ней, не предложил помощь. Все правильно он говорил – никто не протянет руку. У всех своя жизнь, у всех куча проблем.
Сев в подошедший автобус, Маруся прижалась лбом к холодному мокрому стеклу. Неужели нет выхода? Неужели все так и будет? Господи, какое несчастье, какая беда. Но нет, так нельзя. Наверняка есть выход, наверняка она что-то придумает! На дворе двадцатый век, люди пережили войну и разруху и ничего, выбрались! В конце концов, есть специальные учреждения для таких, как он, дома инвалидов или больницы, надо узнать, спросить у знакомых! В конце концов, можно найти его родных, а вдруг они хорошие люди? Есть деканат и общественность, есть сердобольные женщины. Они что-то придумают. А если нет?
Если нет, она, Маруся Ниточкина, выйдет за него замуж и заберет его в Мансуровский. Вот так. Решено. И ей наплевать, что подумает Ася и скажет папа. И совсем наплевать на то, что устроит сестрица.
В Чертаново Маруся поехала через день. В большой хозяйственной сумке стояла банка сваренного Асей бульона, десяток котлет, банка малинового варенья, банка меда, но самое главное – Асины пироги: небольшой с мясом и побольше с курагой, Марусин любимый.
На папин вопрос, для кого – Ася вопросов не задавала, – Маруся, покраснев, преспокойненько соврала, что это для заболевшей подруги. Покраснела и Ася, хотя Маруся ей ничего не сказала. Догадалась? Да нет, вряд ли, откуда?
На самом дне сумки лежало украденное из шкафа постельное белье – кто же поверит, что у заболевшей подруги нет смены белья?
Дверь открыл прыщавый подросток лет тринадцати – Маруся поняла, что это сын той самой соседки.
– К Гришке, что ли? – хмыкнул он, проведя рукой по немытым жирным волосам. – Полюбовница?
– Не твое дело! – неожиданно для себя решительно ответила Маруся и прошла мимо.
Р. читал. Увидев Марусю, скривился в болезненной гримасе:
– Ну я же просил! Зачем вы?
Однако Маруся продолжала действовать уверенно – и откуда взялась такая прыть? Сама удивлялась.
Она деловито вытащила из сумки банки и свертки и опустилась на стул.
– Вот. Здесь столько вкусного! Уверена, вам понравится! Моя мачеха печет потрясающие пироги. Еще здесь бульон и котлеты. Но я предлагаю начать с пирогов! Я на кухню, поставлю чайник! – И, не дожидаясь ответа, подхватив чайник, Маруся вышла из комнаты.
Да уж, несвойственной ей решительности в тот день было не занимать. Доцент безнадежно махнул рукой – дескать, делайте что хотите!
На кухне торчал противный подросток. Увидев Марусю, заржал и показал неприличный жест.
– Дебил, – коротко бросила она. Странно, но ей, трусихе, совсем не было страшно. Кажется, Юлькина школа наконец стала давать если не плоды, то точно ростки.
После чая с пирогами Маруся, осмелев, спросила:
– Можно я перестелю постель?
– Прекратите! – крикнул он и, успокоившись, добавил: – Спасибо, конечно, но… Я прошу вас уйти! И обижайтесь сколько угодно! Заканчивайте с вашей благотворительностью! Неужели вам непонятно, что ваша жалость меня унижает? Оставьте меня, наконец, в покое! – Он отвернулся к стене и заплакал.
Она подошла к кровати – всего-то три шага, – села на край и осторожно, почти не касаясь, провела рукой по его волосам. Он дернулся, развернулся, схватил ее руку и прижал к мокрому от слез лицу.
Ничего у них не получилось. Ничего. Ничего, кроме неловкой детской возни, пыхтения, смущения. Ничего, кроме его оглушительного провала и последующих еле сдерживаемых рыданий. И еще настойчивых просьб – нет, требований – уйти. Уйти навсегда, оставить его в покое, забыть о нем.
Маруся поняла – сейчас надо уйти. Она встала с кровати, дрожащими руками натянула юбку и кофту, долго мучилась с молнией на сапогах. Григорий лежал, отвернувшись к стене, и молчал.
Выскочив на улицу, она почувствовала, как холодный колючий ветер перехватил горло. Задохнулась, закашлялась, и вдруг ее вырвало.
Автобуса не было долго, а может, ей показалось, но промерзла она до костей, до последних жилочек, так промерзла, что в автобусе ее начало колотить, как при высокой температуре, и опять подкатила тошнота, да так резко и неожиданно, что она едва успела выскочить на улицу. Потом шла пешком до метро. Мела метель, и усилился ветер, и окончательно заледенели и онемели руки и ноги, закоченела спина. Ей казалось, что она не дойдет до метро, упадет и замерзнет, и ее занесет снегом, и очень хорошо, это будет лучший исход, потому что ничего ужаснее, чем этот день, в ее жизни не было. Ужаснее и страшнее. Как скоро она, ледяная, почти мертвая, добралась до дом