— Ужасно, как томительно одному жить,— сказал вдруг Лева.— Возвращаешься, знаете, вечером, как в берлогу.
— Это, разумеется, понятно.
— Целый день машина да машина. Только и смотришь, кого бы шаржнуть[От фр. charger — грузить, загружать, нагружать.]. Нервы устают. На минуту зазевался — аксидан[авария (от фр. assident).]. Контравансион [Протокол (от фр. contravention).].
Он задумался.
— Тогда вам надобно жениться,— вдруг сказала Валентина.
— Из наших многие и на француженках женятся... — Лева говорил несколько смущенно, точно оправдывался за «наших».— Впрочем, есть и русские.
Валентина Григорьевна встала.
— Конечно, и на француженках...
Лева не совсем понял, но как-то само вышло, он взял ее за руку. Серые его глаза, красивые глаза, на Валентину уставились.
— Но есть и русские... Русские-то сердцу ближе,— сказал тихо, глухо.
Валентина Григорьевна покраснела.
— Пустите руку...
Но он крепче пожал ее.
— Русские-то сердцу ближе.
— Ну вот, как это все... в общем... такой разговор... Руки она не отняла.
Капа спускалась по Елисейским полям. Воскресенье, шесть часов вечера. Сереющий, струистый воздух. Арка и обелиск вдали мерцают — плавно катится к ним, легкой дугою, двойная цепь уходящих платанов. Плавно летят, двумя потоками, без конца-начала машины, поблескивая, пуская дымок. Вечная международная толпа на тротуарах.
Капа хмуро глядела. Париж, Париж... Знает она эти авеню, сухих крашеных дам, узеньких, худеньких, со стеклянно-пустыми глазами, все зеркальные стекла с автомобилями. Собачки, синема, запах бензина и духов, молодые люди в широких штанах, с прямоугольными плечами.
В большом кафе назначила ей встречу Людмила. Сквозь воскресную толпу за столиками не совсем ловко прокладывает она себе дорогу. Не сразу Людмилу и найдешь! Но уселась она удобно — пред фонтанчиком с водоемом. Слева оркестр. Диван мягкий. В грушевидной рюмке порто.
— Опаздывает Капитолина, как всегда! Медленный пароход. Да, и тебе порто. Я угощаю. И везу обедать с Андрэ.
Капа садится. Черный свой выходной костюмчик недавно взяла из чистки, но угловатость, пещерность глаз, но походку не переделаешь. В кондитерской за прилавком это одно — здесь чуждо все. Порто слегка туманит. Веселит ли?
Людмила поигрывает длинными пальцами, закуривает папиросу. Оркестр играет. Духовитые дамы толкутся. Капа устремляет к ней взгляд серых глаз.
— Это кто же, Андрэ?
— Инженер французский. Мой товарищ — компаньон.
— Компаньон! Людмила смеется.
— Ты думаешь: un petit vieux bien propre, qui crache bleus? [старая рухлядь, которая поплевывает на новобранцев (фр.).]
— Я ничего не думаю.
— Капка, мне в конце концов повезло, как и полагается. Помнишь, я говорила, что одно дело налаживается? Вот и выходит.
Капа улыбается.
— Ну и что же, он тебе хоть жених?
— Там видно будет. Вроде этого. Но главное, я сказала: компаньон.
Капа совсем смеется.
— Людмила акционерное общество основала? Банк открыла? Людмила смотрит длинными, прохладными глазами.
— Не смейся. Слушай.
И за столиком елисейского кафе начинается странный разговор русских девушек. Вернее, рассказ. Одна, скромно одетая и угловатая, слушает — отхлебывает временами порто. Другая, высокая и нарядная, рассказывает. Если б тургеневская Лиза забрела сюда, третья?
— ...Я одно время интересовалась серебряными ларцами. Есть такая работа — эмалью по серебру. А тут в мезоне [торговый дом, фирма (от фр. maison)] у нас дела все хуже и хуже, рассчитывают, сокращают. Я к антиквару одному: «Как насчет такой работы?» Он — вот уж un petit vieux bien propre! — аккуратный такой старичок, у которого наверно молоденькая содержанка: поморщился, говорит: «Эмалью не интересно. Мастику бы какую-нибудь открыть...».
Румыны играют. Дамы входят, выходят. Фонтанчик поплескивает, сумерки чуть густеют: скоро белый свет вспыхнет. И видно в рассказе, как начинает Людмила, бросив кутюрье, занимается мастиками, катает теста химические, пробует так и этак. Знакомится с молодым инженером — он как раз химик. И помогает. Но ничего не выходит. Людмила не отчаивается, продолжает месить составы.
— Но тут-то, милая моя, и начинается!
Она закуривает новую папиросу, она возбуждена, порозовела, но собой владеет.
— Ты вообрази: заходит как-то вечером ко мне Дора Львовна, со своим мальчиком — один массаж у моей бывшей клиентки наклевывался. Рафаилу скучно, он начинает все рассматривать у меня в комнате, трогать разные мои шкатулки, вещички. И попадает на эту самую мастику — последнее мое creation. Мнет, катает из нее какой-то шарик. Потом слоняется по комнате с шариком этим — вижу, к стеклу его хочет прилепить,— за это уши надо бы надрать, но он такой важный и самоуверенный...— одним словом, я не обращаю внимания. Мы продолжаем с Дорой разговор, вдруг — трах, погасло электричество во всей квартире. Что такое? Пробка перегорела? Нет, оказывается, пробка цела — ты представь себе, этот тип от скуки взял да и ткнул шарик мастики моей в выключатель — он был не в порядке...— мастика залепила все и выключила.
— Что же тут хорошего? Людмила засмеялась.
— Я и сама так думала, и Рафаил был смущен. Дора Львовна его пробрала. А на другой день я рассказываю об этом Андрэ, он подумал минуту, говорит: «Очень серьезно...»
— Ничего не понимаю.
— Не нашего с тобой ума дело. А оказалось: я случайно, делая из разных составов теста, наткнулась на такое, которое совершенно неэлектропроводно!.. Потому и погасло все сразу — он ток прервал.
...Андрэ стал пробовать — результаты замечательные. В электрической же промышленности как раз над этим и бьются — именно не могут достичь полной изоляции. Мы с Андрэ теперь патент взяли.
Капа усмехнулась.
— Так что ты, Людмила, вроде Эдиссона?
— Смейся. От одной фирмы уж аванс получили.
— А с Рафой поделились?
— Не болтай глупостей. Мастику я открыла. Он мне электричество испортил. Он и знать ничего не должен. Поняла?
Ее большие, ставшие вдруг строгими глаза уставились на Капитолину. «Бросить все эти глупости. Никаких нет Рафаилов и мастик. Тебе перепадет. И тебе только. А вот и Андрэ. Значит, семь часов».
Кролики попрыгивали в саду. Кудахтали куры. Monsieur Жанен, старенький, худенький, в туфлях и заношенном рединготе окапывает куст крыжовника. Каштаны одевают зеленеющей, струящейся тенью крышу его дома и его кур в клетках, и его жену с бархоткой на шее. Каштаны зацвели! Один белыми, пухлыми свечками, другой розовыми.
К генералу постучал почтальон. «Из России!» — мелькнуло у Михаила Михайлыча, когда он увидел книгу расписок. И замерло сердце, в сжатии холодеющем. Но письмо вовсе оказалось не из России, а за краснорожим почтальоном с пропинаренными щеками появилась легкая седая борода над монашеской рясой.
— А-а, милости прошу! Пожалуйста, о. Мельхиседек!
В маленькой прихожей произошла толчея: все трос сгрудились у двери, и почтальон немало удивился, когда один старик в поношенной военной гимнастерке сложил руки лодочкой, подходя к другому в рясе, и поцеловал ему руку. А тот его в висок. Нигде в почтовых отделениях, ни в бистро не видал Жан Лакруа таких странных приветствий.
Военный старик не сразу нашел крестик против своей фамилии, подписал и, сказав с иностранным выговором: «attendez un moment» [«подождите минуту» (фр.).] — стал шарить по карманам. Лакруа знал, что русские охотно дают на чай, даже невзрачные. Но тут вышла заминка — очевидно, не оказалось мелочи. Тогда старик в рясе запустил руку в свой карман, сказал что-то, и полтинник переехал к почтальону.
— Спасибо, о. Мельхиседек, выручили. Рад вас видеть, всегда рад!
Мельхиседек перекрестился, вошел в комнату.
— Давненько у вас не был, Михаил Михайлыч. По правде говоря, и дел много, вне Парижа странствовать приходится.
Генерал вскрыл ножичком заказное письмо.
— Я оказался плохим вам помощником, о. Мельхиседек: как, впрочем, и думал, да и вас предупреждал. На подписном листе всего пятьдесят франков, от жильцов здешнего дома...
Мельхиседек поклонился.
— Сердечно благодарю. И от себя, и от лица братии новооткрытого Свято-Андреевского скита.
Генерал прочел письмо, улыбнулся.
— О. Мельхиседек, вы добрый вестник. Смотрите, в письме сто франков. Олимпиада Николаевна, дай Бог ей здоровья... Ладно. Еще пять вам приписываю, на лист. А скит, говорите, уже открыли? Ну, пожалуйста сюда, к окошку.
Мельхиседек поблагодарил, сел в небольшое креслице. Худые свои руки сложил на коленях, слегка поигрывая пальцами.
— Открыли, Михаил Михайлыч. О. Никифор уже геройствует. Архиепископ освятил.
— Так, так-с, и великолепно. Поздравляю. Мельхиседек помолчал.
— А как вы поживать изволите, Михаил Михайлыч?
— Да ничего, ничего... В сущности, табаковатисто — но креплюсь. Машеньку жду.
Он прошел взад и вперед, слегка пощелкивая за спиной пальцами.
— Да, жду, продолжаю ждать. И такие мысли приходят: ну, дождусь, приедет она к голодному отцу, да не знаю еще, где ее встречу. За комнату третий месяц не плачено. Пока терпят. Из-за прежнего. И что же... еще на Машенькины плечи себя встаскивать?
— Вы этого никак не знаете. Мало ли как может обойтись.
— У Машеньки уж будто все готово. Через три недели обязательно. Да вот и сомневаться начал. Тянут и тянут ее, анафемы...
— Сами знаете, что за страна. А ведь я,— Мельхиседек опять улыбнулся выцветшими, голубыми глазами,— я ведь вам предложить хотел к нам съездить. Думаю: наверное, ему нелегко в Париже этом, в городе-Вавилоне, а у нас бы пожили недельку-другую, ведь деревня всего-то отсюда час езды и не дороже станет, чем здесь по метро по этим околачиваться.
— Вы хитрый человек, о. Мельхиседек, я вас давно ведь знаю.
— Где же тут хитрость-то, Михаил Михайлыч?
— Ну, уж я знаю...
Генерал замолчал. Мельхиседек смотрел в окно на женевские каштаны.