Из щелей же квартирки, наружу рассеиваясь в холодном предрассветном Париже, а из двери выползая на лестницу, сочился противный запах: светильного газа.
* * *
Смерть всех влечет. Все поспешили заглянуть: и худенький гарсон Робер с гнилыми зубами, и прачка Мари, и газетчица, недавно выдавшая дочь, и приказчик из мясной. Мари ахала. По ее мнению, mademoiselle Сара любила женившегося Leon'a. «Oh, vous savez, il est tres joli, ce garson aux yenx gris! Oh, pauvre mademoiselle, oh, vous savez...» Мари вновь забежала в cafe-tabac, хлопнула un cassis [О, вы знаете, он очень красивый, этот мальчик с серыми глазами! О, бедная мадмуазель, вы знаете... (фр.) кафе (фр.). наливки (фр.).].
Мсье Жанен прибежал в старом, засаленном жакете без воротничка, в домашних туфлях — он только что щупал кур и задавал корм кроликам. Тоже выразил сожаление, но нашел, что покойная поступила неосновательно.
— Можно покончить с собой,— говорил он Роберу.— У меня был племянник, молодой человек как вы, он выпивал по шести литров в день и под конец впал в меланхолию.
Робер несколько обиделся.
— Мсье Жанен, я не выпиваю и двух. Но Жанен не обратил на него внимания.
— Mais il etait sage, mon neven...[ Он был рассудительный, мой племянник... (фр.).] Он выбросился на мостовую из окна пятого этажа.
И Жанен почти ласково рассказал, как Этьенн проломил себе висок — это ничего не стоило родным.
— Tandis que cette insensee [Тогда как этот рассудительный человек (фр.)] — подумать только, всю ночь газ был открыт, сколько это выходит кубических метров? А кто будет платить?
Робер ничего не мог ответить. Он заметил лишь, что русские вообще странные люди.
— Desуquelibres [Неуравновешенные (фр.).],— решили оба и направились в бистро: один, чтоб непрерывно наливать и кричать — un bock, un! [еще кружку, еще! (фр.).] или в кассу, бросая монету: soixant-quenze sur deux! [семьдесят пять умножить на два (фр.).] — другой «освежиться» при помощи un sain autentique Pemot [бодрящего настоящего перно (фр.).].
Комиссар, плотный, хорошо выкормленный человек, напоминавший церемониймейстера на похоронах, управился довольно скоро. Самоубийство очевидное — преступления нет. Смерть установил врач — хоронить можно. На вопрос, есть ли родственники и кто хоронит, сначала получил от консьержки неопределенный ответ, но спустившиеся в ложу дама и военного вида старик, бедно, но аккуратно одетый, заявили, что похороны берут на себя русские, а старик — дальний родственник. Он просит разрешить доступ в квартирку, чтобы отслужить панихиду и читать Псалтырь.
Комиссар не счел нужным мешать этим русским, показавшимся ему приличными.
С той минуты ключ от квартиры и все распоряжение останками соседки перешло к генералу и Доре (ей и пришла мысль назначить генерала родственником).
Комиссар уже уходил, когда новое лицо появилось у входа: маленький старичок в шляпе, с седою бородой, под которой на рясе золотел крест. Un vrai pope russe»[ Настоящий русский поп (фр.).],— определил комиссар и еще более утвердился в правильности принятого решения. Они станут заниматься своими религиозными суевериями и читать разные заклинания, но в республике давно уже объявлена веротерпимость и ему совершенно безразлично, будут ли бессмысленные, но не нарушающие порядка rites[обряды (фр.).] совершаться на русском, еврейском или еще каком языке.
Комиссар откланялся и ушел. Мельхиседеку тут же сообщили о Капе. Он снял шляпу и перекрестился.
— Ах, Боже мой, Боже мой...
Дора очень взволнована, сдерживается. Генерал молчит. У него особенно каменный вид. Ключ перешел к нему. И втроем, медленно они поднимаются.
Любопытные уже разошлись. Генерал не совсем твердой рукой вложил ключ в скважину. У двери стоял Рафа — бледный, черные его глаза бессветны.
В квартирке не совсем выветрился еще запах. Он будто пропитал собою вещи, стены. Рафа прижался к матери. Он никогда еще не видел мертвых. Сердце билось, когда вошли в комнату, которую отлично знал он, обычную, как у него.
Капа лежала на постели очень покойно, навзничь, с закрытыми глазами. Нечеловеческая тишина вокруг. Снаружи, через сад, могли доноситься какие угодно звуки, хоть бы и грохот, стрельба, здешнего безмолвия нельзя было нарушить.
Генерал и Мельхиседек перекрестились. Дора с Рафой стояли в сторонке. Все молчали. Генералу представилось, что вот так же лежала в Москве его Машенька. Он стоял и не мог оторваться от лица Капы, терявшего уже Жизненность, переходившего в мир недоступный.
— Самоубийц прежде не отпевали,— сказал Мельхиседек.— Грех это, действительно, тяжелый. Ну... теперь службы разрешаются.
Рафа вспомнил, как она лежала тут больная, на этой же постели, а он сидел и рисовал у стола. Захотелось подойти, погладить ее руку. Но стало страшно.
— Мама, она совсем умерла?
— Совсем.
— И никогда не оживет?
— Никогда.
Дора хотела было прибавить, что есть люди, как Мельхиседек и генерал, которые надеются, что «оживет», но удержалась: понять это невозможно, к чему забивать мальчику голову фантазиями?
Перейдя в кухню, стали говорить о практическом: как хоронить. Мельхиседек предложил — через сестричество. Будет проще, дешевле. Он сейчас едет в церковь, привезет облачение для панихиды, поговорит с сестрами.
Дора взялась достать денег.
— А вы, Михаил Михалыч,— сказал Мельхиседек,— потрудились бы начать чтение Псалтыри.
Генерал поклонился как бы даже с покорностью.
— Принесите Библию, я укажу, что именно.
Генерал вышел и скоро вернулся с книгой. Мельхиседек загнул углы некоторых страниц. Поставили столик, на столик шкатулку, на шкатулку Ларусса — получилось вроде налоя. Консьержка и Дора должны обмыть тело, одеть и приготовить к гробу. Тогда генерал начнет чтение.
Когда Мельхиседек спускался вниз, у входа встретился с веселой француженкой, mademoiselle Denise, приказчицей соседней съестной лавки — у нее в руках была бумажка. Вместе с Женевьевой собирала она среди жильцов, соседей на похороны «бедной маленькой русской».
Рафа же поднялся к генералу. Что-то томило его. Он молчал, хмурился, старался иметь такой вид, что все знает и понимает, но ничего не мог понять. Знал же одно, только с матерью и генералом ему легче. Это свои, у них можно укрыться в привычную милую жизнь среди ужаса и странности случившегося. И когда генерал сел у окна, Рафа приник к нему, головою к плечу. Генерал вздохнул. Рафа увидел в углу бутылку знакомую темно-зеленого стекла. Она была покрыта пылью.
— А давно мы туда полтинничков не клали...— и вдруг осекся, замолчал.
Генерал гладил его по голове старческими сухими и прокуренными пальцами с рыжими пятнами табака. Ласкал у виска, щеки. Рафа тяжело всхлипнул.
* * *
Началась панихида. В траурной ризе с серебряными цветами Мельхиседек стал торжественней. Бледный свет свечей, желтый и тонкий, был Рафе страшен. Пришла Зоя Андреевна, художник сверху, генерал, консьержка. Капа лежала убранная, с двумя букетами красной гвоздики — лицо ее приняло восковую хлад-ность, с темно-синими провалами у глаз.
— Почему она открыла газ? — спросил Рафа у матери, сжав ее руку, когда панихида кончилась.— Она нездоровая? Почему всегда была такая... немножко вроде сумасшедшая?
— Да, да, нездоровая...— Дора не без волнения, но рассеянно обняла его.
Мельхиседек разоблачался. Она подошла и попросила к ней зайти, если он свободен. Мельхиседек выпрастывал седую голову из-под разреза ризы, оправлял волосы. Взгляд его был спокоен и серьезен.
Через четверть часа он сидел в столовой Доры. Рафу она услала прокатиться на тротинетке — не все же сидеть с панихидами да смертями! Генерал остался читать Псалтырь. Дора предложила Мельхиседеку чай с печеньями.
— Сын спросил меня сегодня, почему она покончила с собой. Я сказала... первое попавшееся. Но меня самое не удовлетворяет...
Дора слегка волновалась, сдерживала полную свою грудь.
— Скажи, ведь она была православная?
Мельхиседек держал в руках блюдечко с чаем и дул на него.
— Православная.
— Я спрашиваю потому, что у меня с ней был очень довольно странный разговор — в тот день, когда она по нечаянности съела несвежей рыбы. Говорили как раз о самоубийстве. Капитолина Александровна двусмысленно выразилась — выходило, что она против самоубийства, т. е. на словах, но грехом как будто не считала, и к жизни относилась презрительно.
Мельхиседек допил чай, поставил блюдечко и обтер белые усы огромным носовым платком — извлек его из глубины рясы.
— Это весьма похоже на ее образ мыслей.
— Но она... исполняла обряды, ходила в церковь?
— В церкви бывала и под благословение ко мне подходила.
— Так что была христианкой?
— Да. Но с некими уклонами. Дора продолжала волноваться.
— Вы меня извините, мне это ведь чуждо... Я врач. Занимаюсь телом. Понимаю все обыкновенное, земное, мистицизма во мне нет. Тогда же покойная Капитолина Александровна упрекнула меня в сердцах в том, что во мне сильно плотское чувство, что я terre a terre [практичная (фр.).] — и даже вспомнила о моем еврействе. Хорошо. Я и думаю: если я неверующая и для меня темен смысл жизни, то вот вы, исповедующие непонятную мне веру, должны быть счастливы, обладая ею. Вам главное открыто. Вы верите в бессмертие души, в вечную жизнь, во всеблагого Бога — несмотря на всю тяжесть и мрак окружающего. Вы верите в высший мир, где и происходит последний суд. И вдруг...— что же такое? Я, неверующая и еврейка, с не особенно... легкой жизнью! — все-таки живу, работаю, сына воспитываю. А христианка — пусть даже со странностями — открывает газ. При этом знает, что самоубийство грех, и отягчает себе будущее. Мне казалось, что религия дает спокойствие и счастье... хоть на земле, по крайней мере. Оказывается же, среди вас такие же несчастные, такие же самоубийцы.
— Совершенно верно-с.
— Но тогда — какой смысл? Какая польза от религии, которая не спасает даже верующих от жизненных трагедий?