Рафа стоял перед ним с чувством некоей вины и грусти, но не страха. Этот старичок с веерообразной бородой нисколько его не пугал. И захотелось показать себя с лучшей стороны.
— Я знаю, чем архиерей отличается от патриарха.
— От патриарха?
— У архиерея на голове черный клобук с таким шлейфом, а у патриарха белая шапочка, и с обеих сторон висят полотенца. На них крест и вышит.
— Вон он какой знаток! Прямо, братец ты мой, знаток!
— Это все генералова наука,— сказала Капа.— Его мать, Дора Львовна, просто удивляется, откуда у него все такое.
В это время над потолком раздались звуки, похожие на шаги. Рафа мгновенно вырвал руку у Мельхиседека — бросился к двери.
— Генерал вернулся, он таки уже вернулся! — крикнул с порога.— J'en suis sur [Я в этом уверен (фр.).]. Сейчас сбегаю!
И выскочил на лестницу. Мельхиседек поднялся.
— Душевно благодарю, Капитолина Александровна, что помогли. Странника неведомого пустили к себе.
— Ну, это пустяки...
— Мир и благодать дому вашему.
Капа сложила руки лодочкой и подошла. Он осенил ее трижды небольшим крестным знамением.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Не доходя до двери, остановился.
— Полагаю, что теперь у меня будут с Михаилом Михай-лычем некоторые сношения. Ежели бы я вам чем-нибудь понадобился... побеседовать или какие трудные вопросы, обстоятельства, вообще что-нибудь, то передайте лишь через него, я всегда могу прийти.
Капа поблагодарила. Он ушел. А она потушила свет в комнате, приблизилась к окну. Сначала в темноте виднелись лишь светлые щели жаненовских ставень. Потом и особнячок с каштанами своими выделился — глаз привык. Вышла из двери старушка Жанен, понесла коробку с объедками в угол сада, к мусорной куче. «У французов никогда нет настоящего крыльца или террасы... Почему у них нет балконов?»
...А внутри было сложно-взволнованное. Путалось, переплеталось. Хорошо, или нехорошо? Страшно, и радостно. Старичок со странным именем. «Если бы понадобился, могу прийти...» А тот разглаживает, наверное, свои галстуки, пересчитывает деньги. Тот-то придет?
На этот раз генерал быстро выпроводил Рафу. Тому очень хотелось поговорить с Мельхиседеком, порасспросить его. Но пришлось подчиниться. Противоречить он никак не мог, да и довод был серьезный: «На лестнице встретил мать, она будет сердиться — вечно ты по гостям...» Мельхиседек на прощанье поцеловал его в лоб.
— Он действительно мой друг,— сказал генерал, когда Рафа вышел.— Как бы и внук. Впрочем, у меня настоящий внук есть. В России. Вы, отец Мельхиседек, может быть, помните, когда мы к вам в Пустынь приезжали с Ольгой Сергеевной, то с нами девочка была, такая маленькая, все мать за ручку держала. Да-да-да-а... Это и есть Машенька.
Генерал налил чаю Мельхиседеку и себе.
— Ольга Сергеевна в самом начале революции скончалась в Москве. Надорвалась. На салазках дрова таскала, через всю Москву. В очередях мерзла, мешочницей в Саратов ездила. Сыпняк захватила. Царство небесное, царство небесное. Я в то время под Новочеркасском дрался.
Генерал встал, подошел к комоду, где лежали гильзы, табак, машинка — принялся набивать папиросу.
— Стар становлюсь, слаб. Часто плачу, отец Мельхиседек. Вот и сейчас, увидел вас. Все прежнее... Но ничего, смелее, кричал лорд Гленарван. Колоннами и массами!
Он примял палочкой табак в машинке, вставил в гильзу, втолкнул содержимое — папироса отскочила. Обрезал ножницами вылезавшие хвосты, закурил.
— Ольга Сергеевна такая и была-с... да, прямая, трудная — она, может, и вовремя умерла, генеральшей жила, генеральшей скончалась. Все равно не могла согнуться. Ну, а Машенька стала не то что девочкой, а давно замужем, и у нее сын, Ваня, постарше вот этого малого. Тоже она бьется. Я даже не знаю по совести, как изворачивается. Пока муж был жив, так-сяк. Он там в какой-то главрыбе служил, но и муж помер. Да с другой-то стороны и хорошо, что помер...
— А как звали ее мужа? — спросил Мельхиседек.
И когда генерал сказал, вынул из кармана книжечку, надел очки и записал.
— Почему же хорошо, что зять ваш умер?
— Эту самую главрыбу через полгода по его смерти всю раскассировали, кого в Соловки, большинство к стенке — там у них это просто-с. Так по крайней мере он естественной смерти дождался, не насильственной от руки палача.
Мельхиседек уложил вновь очки в глубины рясы.
— Так-так... Ну, это разумеется.
— Машенька же теперь одно решение приняла.
Фигура генерала высилась над столом прямо, плечи слегка приподняты. Свет сверху освещал лысину. Лицо в тенях, с сухим и крепким носом, казалось еще худощавей.
— Об этом один только мальчик этот знает, да теперь вы. Машенька сюда едет, вот в чем дело.
Генералу трудно было удержаться. То садясь, то вставая, рассказал он про дочь все, что знал. И бутылку литровую, где позвякивало теперь десятка три желтеньких полтинников, тоже показал Мельхиседеку.
— Фонд благоденствия, о. Мельхиседек. Счастлив был бы, если бы там золотые лежали, но и простые полтиннички, трудовые французские грошики — и то сила!
— А еще большая сила, Михаил Михайлыч, в желании, то есть стремлении обоюдном встретиться. Если Бог благословит — то великая сила-с... Душевно сочувствую, душевно. Машеньку-то я помню — нy, теперь, разумеется, и не узнал бы.
Они замолчали. Генерал в потертом пиджаке, мягких туфлях, ходил взад и вперед по комнате, пощелкивая пальцами сложенных за спиной рук. Мельхиседек опрокинул чашку, сидел смирно. Генерал вдруг остановился.
— Очень рад, что вы пришли нынче ко мне, о. Мельхиседек. Неожиданно. Яко из-под земли восстаху. Клопс и отделка. А ведь вы один, пожалуй, во всем этом Париже помните Ольгу Сергеевну, Машеньку знаете, мое имение... Вы мне сказали — из Сербии приехали? Что же тут думаете делать?
— Что мне назначат, Михаил Михайлыч. Мало ли дела... всего за жизнь не переделаешь. Но если уж сказать, имеется для Парижа и особенное. Может быть, из-за него преимущественно я сюда и приехал в этот Вавилон-то ваш, как это говорится, всемирный Вавилон город Париж. И у вас я не совсем напрасно.
Мельхиседек распустил вдруг морщинки у глаз легким и несколько лукавым веером.
— Я ведь не такой уж простодушный монашек-старичок, я, знаете ли, и умыслы всякие имею, и на вас, Михаил Михайлыч, как на давнего сочувственника рассчитываю.
— Одну минуту, отец Мельхиседек. Подогрею.
Генерал взял чайник, вышел с ним в кухню и поставил на газ. Седые его брови пошевеливались, усы нависали над сухим подбородком. Вернулся он с неким решением.
— Независимо от того, что вы мне расскажете, предлагаю остаться у меня ночевать. И никаких возражений. Чем через весь город в свой отельчик тащиться, переночуете у меня. Да. И никаких возражений. Прекрасно. А теперь слушаю. К вашим услугам.
Отпивая свежий, очень горячий чай, Мельхиседек рассказал, в чем состояло «особенное» его дело. Уже несколько времени находился он в переписке с архимандритом Никифором, проживающим в Париже,— с этим Никифором встречался еще во время паломничества на Афон, и не со вчерашнего дня возникла у них мысль: основать под Парижем скит, небольшой монас-тырек. Никифор кое-что присмотрел — именно старинное аббатство. Оно в запущении. Надо его несколько восстановить, приспособить — и тогда отлично все устроится. А потом завести при нем школу, воспитывать и обучать детей. Кое-что удалось уже собрать и денег.
Генерал вдруг засмеялся.
— А меня в этот монастырь игуменом? Посох, лиловая мантия... исполай ти деспота?
Мельхиседек внимательно на него посмотрел, но не улыбнулся.
— Нет, я не за тем к вам обращаюсь, Михаил Михайлыч.
В игумены вам еще рано... У нас настоятелем, видимо, будет архимандрит Никифор. А вот ежели бы вы к этому серьезно отнеслись, то как мирянин нам могли бы посодействовать. Могли бы к содружеству наших сочувственников примкнуть. Поддерживали бы нас в обществе, может быть, что-нибудь и собрали бы среди русских — на подписном листе.
— Так, так, все понял. И с благословения архиепископа? Вы как — под здешним начальством, или под тамошним сербским?
— Принадлежу к юрисдикции архиепископа Игнатия.
— Ох, эти мне ваши архиерейские распри... Архи-гиереусы... Архи-ерей, архи-гиереус, значит первожрец...
— Первосвященник, а не первожрец,— тихо сказал Мельхиседек.
— Ну да, да, конечно, первосвященник... Извините меня, о. Мельхиседек — срывается иной раз. Да. Что же до содействия, то охотно, хотя прямо скажу: более по личному к вам отношению, о. Мельхиседек. Ибо в эмигрантской жизни монастырь... м-м! м-м! — генерал несколько раз хмыкнул.— Такая страда, все бьются. Не сказали бы: роскошь, не по сезону в сторонке сидеть да канончики тянуть. Для вас, во всяком случае, о. Мельхиседек, охотно.
— А вы не только для меня.
Поднялся разговор о монастырях. Мельхиседек неторопливо и спокойно объяснял, что скит задуман трудовой, все монахи должны работать и окупать свою жизнь. Они будут одновременно и обучать детей и их воспитывать. Тут особенно видел Мельхиседек новое в православии: в прежних наших монастырях этого не бывало.
— Очень хорошо,— сказал генерал.— Все это прекрасно. Что же говорить, я сам, вы ведь помните, к вам в Пустынь приезжал. И мне нравилось... гостиница ваша, чистые коридоры, половички, герань, грибные супы, мальвы в цветниках, длинные службы... А все-таки — только приехать, погостить, помолиться, да и домой. Нет, мне трудно было бы с этими астрами и геранями сидеть... А теперь и тем более. Я слишком жизненный человек. А вы мистики, Иисусова молитва! «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!» — и это произносите вы в келье на вечернем правиле десятки, сотни раз. Извините меня, это может Богу надоесть. Возьмем жизненный пример: положим, взялся я любимой женщине твердить — раз по пятисот в день: люблю тебя, люблю тебя, спаси меня... Да она просто возненавидит...