ее сердце настолько закалилось, что могло покончить с этой пыткой, которую ее мозг (отуманенный религией) вменил ей в обязанность терпеть всю жизнь. И вот, сама того не сознавая, поскольку мозг не понимал, что ее сердце одерживает победу, она оказалась в таком положении, когда ее верования превратились для нее в терзающие оковы. Она была готова покинуть монастырские стены, и маленькому помощнику помогли это заметить его глаза, сердце и ум. Для него это был вопрос выбора способа и средств — практический. «Какого дьявола!» — вот что не давало ему покоя. Почему? С нетерпеливым раздражением, граничащим с презрением, маленький помощник постоянно задавал себе этот вопрос. Почему Большой Хуан Карлос, как и остальные даго[2], носится со своей религией! Он не понимал ни причины недовольства, ни его природы; однако ему было по опыту известно, что прибрежные народы поражены чем-то таким. Если же Большого Хуану это не волнует, тогда «какого дьявола»… И он, раздраженный, снова занялся своим делом, опять задавая себе прежний вопрос: если он не верующий, в чем тогда дело? Неужто ему не видно, как вспыхивают ее глаза, когда она глядит на него! Неужто он не замечает, что ей безумно хочется быть с ним!
Почему Хуан Карлос не пробовал вернуть себе то, что желал больше всего на свете? Быть может (и исключить этого, по-моему, нельзя), в первые годы после своего возвращения он и пытался; однако молодая монахиня, потрясенная колоссальностью этой мысли, безнадежно обремененная обетами, с ужасом отвергла это предложение и принялась с удвоенным рвением искать в своих монашеских обязанностях спокойствия и безмятежности, мира и счастья, навеки, как ей казалось, утраченных ею в мире. А затем последовала череда долгих лет, когда ее сердце тихо и втайне — почти незаметно для нее — прокладывало путь к победе. А тот мужчина (лишившись прежней необузданности в своем стремлении вернуть ее себе — и, возможно, получив отказ, окончательный, как представлялось его мужскому уму) уступил под влиянием своих религиозных воззрений, руководивших им в обыденной жизни; а потом год за годом даже не пытался возвратить ее обратно, стараясь обрести душевный покой во время двух коротких посещений старой пристани, когда он каждый раз в течение одной безумной недели ждал появления своей любимой.
Тем не менее в нем, как и в этой женщине, шло, без его ведома, упорное разрушение веры — все случайное и наносное гибло, освобождая место основной потребности человеческого сердца, — так что старые барьеры «Невозможного» превратились теперь в тени, которые исчезнут в тот момент, когда его потребность заставит его исполнить то, что жаждет его сердце.
Его первая попытка — если таковая была — явилась результатом его естественной потребности — его любви, — но ему недоставало уверенности в себе и воли противостоять будущему. Да, если бы ему удалось сразу добиться своего, их бы замучили сомнения в правильности принятого решения и страх перед загробным миром; их бы все эти годы терзали угрызения совести. Однако отныне, что бы они ни сделали, они сделают это, если придется, спокойно и без колебаний, сначала подумав, взвесив все возможные издержки, убедившись в собственных силах и удостоверившись в том, что их потребность действительно сильнее всего того, что может быть противопоставлено ей. И поэтому они готовы — нуждаются только в решающем толчке, приводящем в действие силу, скопившуюся за годы ожидания.
Однако, как ни странно, ни этот мужчина, ни эта женщина не знали, как я уже сказал, что они готовы к этому. Их мозг отказывался признать это; их совесть, заглядывая — незрячим оком — в их сердца, не видела ничего такого, что могло бы нарушить их нравственные принципы, но даже если совесть и впрямь замечала, видящим оком, какой-то невообразимый грех, затем следовали часы надуманного раскаяния, глубокого и мучительного, приводящие к еще большей убежденности в мозговом отделе (и «придуманных» частях) покоренного и усмиренного сердца и к еще более жестоким решениям, принятым во имя будущего спасения души. Однако всегда, глубоко внутри, сердце боролось за победу и с каждым разом все уверенней.
Итак, как вы уже видели, эти двое, этот мужчина и эта женщина, пребывали в ожидании — мужчина внешнего толчка, способного привести в действие давно сдерживаемую силу, проявить свой истинный характер, сформировавшийся и изменившийся за эти долгие годы страданий, причем он бы не узнал себя в первые мгновения своего пробуждения к действительности. А женщина, ожидая подсознательно такого поступка от этого мужчины, который бы пробудил ее — пробудил бы в ней понимание того, какой женщиной она стала, в какую превратилась женщину — женщину, не способную долее терпеть никакой иной кабалы, кроме кабалы сердца, повинующегося велениям матери-природы. Нет, более того, яростно и упрямо желала вцепиться обеими руками в запретное счастье, дарованное ей по праву рождения, и спокойно, твердо и стойко смотреть в будущее с его нерешенным вопросом о вечном блаженстве.
Итак, эти двое стояли, если можно так выразиться, на краю своей судьбы, томясь в ожидании и бессознательно прислушиваясь, не раздадутся ли шаги того неведомого человека, который подтолкнет их и заставит, переступив границу, обрести простое и долгожданное счастье.
Кто же окажется тем человеком?
— Какого черта он не вытащит ее оттуда? — спросил помощник первого матроса, который, проплавав много лет с Хуаном Карлосом, прекрасно знал эту историю. Однако матрос воздел в ужасе руки и на ломаном английском высказал свое мнение о таком святотатстве, хотя и не сумел правильно выговорить это слово.
— К черту болтовню о святотатстве! — ответил помощник, пожимая искривленными плечами. — Думаю, шума будет много, а?
Матрос весьма недвусмысленно дал понять, что «шум» будет, и он, как выяснил помощник, может привести к некоторым очень неприятным последствиям для виновных в этом мужчины и женщины. Матрос говорил (на ломаном английском) так, как будто воплощал собой религиозную совесть своего народа. Подобное нельзя терпеть. В его речи не встречались подобные выражения, но смысл сказанного им был очевиден.
— Ну и дикарь же ты! — заявил помощник, выслушав всю эту религиозную тарабарщину. — Разрази меня гром! Ты же не людоед!
И тотчас же взвалил на несчастную католическую веру грехи, присущие горячему и эмоциональному народу, чьи страстность и предрассудки были бы совершенно очевидны, если бы они вызывались к жизни какой-то другой силой, чем их вера, либо верой, иначе возникшей и названной.
На шестой день стояния у старого причала, вечером, маленький кривой помощник говорил с Большим Хуан Карлосом. И большой мужчина ошеломленно слушал его. Целых шесть дней маленький горбун наблюдал утром и вечером трагедию, и его здравые, лишенные религиозных оков мысли не давали ему покоя. Теперь он говорил о том, что у него накипело в душе и что ему надо было сказать.
— Какого дьявола ты не вызволишь ее оттуда? — не особо мудрствуя, спросил он. И ему тем же вечером показалось, что глаза женщины сказали то же самое капитану, когда она с приглушенной, мучительной тоской взглянула вниз, и, хотя их разделяло всего несколько футов, их, казалось, не преодолеть и за целую вечность. И вот теперь маленький помощник прямо сказал об этом — стоя там, орудие судьбы, провидения или дьявола, в зависимости от того, как посмотреть на это, и его перекошенное плечо поднималось во время его горячей речи:
— Очнись же, капитан, — говорил он. — Ты губишь ее, и ты губишь себя; и без пользы. Почему ты ничего не предпримешь! Спаси ее, или держись подальше. Ты горишь в аду, она тоже. Она вылетит оттуда, как птичка. Смотри, как она смотрит на тебя. Она молит тебя, чтобы ты пришел и забрал ее оттуда, — ты же стоишь тут! Бог мой!
— Что я могу, — хрипло проговорил капитан и внезапно обхватил голову руками. Это был не вопрос и не признание полного поражения, а лишь слова, произнесенные им, как и многие другие звуки, машинально; он задыхался в эти первые мгновения от нахлынувшей на него волны надежды, поднявшейся в его душе и взбудоражившей его, когда слова маленького горбатого помощника безжалостно пробили броню веры.
И вдруг он понял. Он понял, что это ему по силам, что все сомнения, все путы религии, обычая, слепого страха перед будущим и потусторонним миром исчезли, как дым. Прежде, как я уже говорил, он не знал, что способен на это, — не осознавал, что в нем шла упорная и молчаливая борьба. Но теперь вдруг, когда его душа и все существо озарила надежда, он заглянул внутрь себя и увидел себя — то, каким человеком он стал и будет впредь. Он осознал. Он осознал.
— Она… она? — этот вопрос машинально сорвался с его уст, и горбатый человечек подхватил его.
— Спроси ее! Спроси ее! — горячо произнес он. — Я знаю, что она готова. Я прочел это сегодня в ее глазах, когда она глядела на тебя. Она говорит тебе: «Какого черта ты не забираешь меня отсюда? Почему?» Ты только спроси ее, и она полетит как птица.
Маленький помощник говорил со страстной убежденностью и не обращал внимания на печальные несообразности. «Спроси ее! — постоянно повторял он. — Спроси ее!»
— Как? — проговорил капитан, неожиданно возвращаясь к действительности.
Человечек запнулся и замолк. У него не было плана — ничего, кроме эмоций. Он пораскинул мозгами и что-то придумал.
— Напиши на крышке люка мелом, — предложил он. — Встань рядом с люком. Когда она появится, покажи на него, и она прочтет.
— Ха! — странным голосом произнес капитан, как будто одобрительно и в то же время словно вспоминая что-то.
— Она кивнет головой, — продолжал человечек. — Никто не глядит из того окна, во всяком случае, вряд ли кому придет в голову читать надпись. А ты можешь закрывать ее до тех пор, пока она не подойдет туда. Затем мы подумаем над тем, как вызволить ее оттуда.
Всю ночь Большой Хуан Карлос расхаживал в одиночестве по палубе своего суденышка, размышляя и дрожа, когда его захлестывали волны надежды и безумной решимости, от возбуждения.