Дом веселых нищих — страница 18 из 35

— Ради бога, осторожнее!

При каждом ее окрике дворники вздрагивали. Сопение их становилось громче, и по вытаращенным глазам, по надувшимся на шеях жилам Роман видел, как тяжело достается осторожность.

Когда отнесли шкаф, взялись за огромную, с блестящими шарами кровать. Кое-как стащив ее с воза, дворники остановились в нерешительности.

— Ну, несите же, — нетерпеливо сказала Татьяна Павловна.

Степан протянул было руку, погладил кровать и переглянулся с Иваном.

— Передохнуть надо малость, — проговорил он, как бы извиняясь.

Роман не заметил, как в воротах показался дед, как он долго стоял и следил за дворниками. Видя, что дворники не решаются нести кровать и что барыня недовольна, дед крякнул.

— Дайте-ка я, — сказал он и, пригнувшись, взвалил кровать на спину.

Лицо его налилось кровью, подбородок задрожал, затряслась борода. Минуту он стоял неподвижно, потом с трудом оторвал от земли ногу, переставил ее и пошел, пошатываясь, на лестницу. Дворники злобно фыркнули.

Вернулся дед немного медленнее, но спокойный, только лицо было серое да ноги заметно дрожали от слабости.

— Вы прямо богатырь, — сказала Татьяна Павловна, давая ему на чай.

Дед конфузливо улыбнулся и спрятал гривенник.


Осень выдалась затяжная. Целыми днями лил дождь — то мелкий, как пыль, ознобный, то частый и крупный, как собачьи слезы.

Над городом навис нерассеивающийся туман. Улицы тонули в молочно-белой дали. В тумане со звоном проносились цветноглазые трамваи, ныряли прохожие и бегали газетчики. Уже никого не удивляли белые вагоны санитарных трамваев, сводки с фронта читали без интереса.

В городе появились очереди. Очереди сперва вытянулись у булочных, потом у продуктовых лавок. Везде говорили одно и то же:

— Будет голод.

— Хлеба нет.

Исчезла звонкая монета.

Все стало дорожать.

В квартире Рожновых жизнь словно умерла. Как-то по привычке вставали, делали свои дела.

Через несколько месяцев после побега Колька прислал письмо. Он писал, что ранен в разведке: шел с отрядом по деревне, зашли в избу, а в дверях его ударили тесаком по голове. Писал, что лежит в лазарете, но в каком городе — не сообщал.

После случая с кроватью дед стал жаловаться на боль в пояснице. Он часто охал по ночам и спал беспокойно. Бабушка заставила его сходить в больницу. Выяснилось, что дед надорвался.

— Подхалим! — кричала бабка. — До старости дожил, а ума не нажил. За гривенник старался! Что, она тебя навек наградила гривенником-то, барыня твоя? Да?

— Да оставь ты, — уныло просил дед. — Разве я за гривенник? Помог уж просто!

— Помогай, помогай! Всем помогай! Твоя помощь всем нужна.

Дед отмалчивался, чувствуя себя виноватым.

Но Халюстины не забыли старательного старика. Однажды дворник Степан сказал деду, что домовладелец зовет его к себе.

Дед вернулся сияющий и весь вечер рассказывал:

— Вхожу это я в кухню. Так, говорю, и так, барин вызывал. Горничная пошла, а после он сам выходит. «Ну, — говорит, — проходи ко мне в кабинет». Чума его возьми, в кабинет! А у меня ноги в щелоке. «Напачкаю», — говорю. А он: «Ничего, уберут». А потом сел и начал: «Знаю, дескать, работник ты старательный. И как есть у меня свободное место, то хочу тебе предложить. Старшим дворником». Я-то сперва на попятный. «Грамотой, — говорю, — плохо владею, не сладить». А потом — знаю, что ты загрызешь, ну и согласился.

— И хорошо сделал. Отказываться нечего. Двадцать рублей на полу не валяются, — сказала бабушка.


Перед великим постом мать Романа позвали убирать квартиру Халюстиных.

Мать взяла с собой Романа, надеясь, что его хорошо покормят.

Робко и нерешительно вошел Роман на господскую кухню, заставленную сверкающими медными тазами и кастрюлями. Горничная и кухарка, громко болтая, пили чай. Они тотчас же усадили Романа с матерью за стол.

Роман пил чай и ел пирог, прислушиваясь к их разговорам.

Пришла на кухню и сама Татьяна Павловна. Взяв Романа за руку, она отвела его в детскую, оклеенную розовыми обоями.

— Ну вот, сиди здесь, читай, играй, а когда придут мои девочки, познакомишься с ними — вместе играть будете.

Оставшись один, Роман огляделся. Заставленная диванчиками, столиками, этажерками, комната казалась очень уютной. На стенах, на обоях были нарисованы девочки, катающие обручи. Девочки смеялись. Все здесь имело счастливый и веселый вид. У фарфоровой собачки на этажерке была толстенькая, сытая мордочка. Куклы были с яркими щечками.

«Вот черти», — подумал с невольным уважением Роман и принялся за осмотр игрушек.

Поднял куклу, повернул ее. Кукла раза два закрыла глаза. Нечаянно сжал ее, и кукла раздельно, так, что Роман вздрогнул от неожиданности, произнесла: «Мама».

Были тут и солдатики, и автомобиль, и барабан, даже целая обстановка для комнаты. Но все игрушки были такие хрупкие, что казалось, сейчас развалятся. Взяв паровозик, Роман легонько толкнул его. Паровозик стремительно побежал по полу, наскочил на этажерку и перевернулся. Колесико отлетело в сторону.

«Наигрался!» — испуганно подумал Роман.

Он сунул паровозик под этажерку, взял несколько книг и стал их перелистывать. Одну, другую, третью, но книги не понравились. Тогда пошел в комнаты, где работала мать. Помогал ей двигать стулья и столы, подавал тряпки и щетки.

Раза два Татьяна Павловна заходила посмотреть, как идет работа, и, смеясь, говорила про Романа:

— Старательный помощник!

Когда вечером, окончив работу, Роман с матерью собрались уходить, Татьяна Павловна вышла на кухню со свертком.

— Вот тебе, — сказала она, передавая сверток Роману. — Это котлетки, за работу. Приходи почаще помогать матери.

— Спасибо, — сказал Роман и подумал про себя: «Почему не помочь, — котлетки что надо».

МОБИЛИЗАЦИЯ

Иська, насвистывая, шел по двору. В руках у него болтались сапоги.

— Ты куда? — спросил Роман, повстречавшись.

— К сапожнику, сапоги совсем развалились…

— Пойдем вместе.

Роман любил ходить к Худоногаю, у которого часто собирались мастеровые и рассказывали разные истории. Кроме того, он редко виделся с Иськой, и ему хотелось с ним поговорить. Но Иська был хмурый и разговаривал нехотя.

У сапожника пили чай.

За столом сидели Худоногай, его жена Улита и Наркис, молотобоец от Гультяевых.

Отдав сапоги, Иська и Роман присели у стола и стали слушать, о чем говорят.

— А ты все-таки что думаешь, а? — спрашивал Наркис, с тревогой и ожиданием вглядываясь в лицо Худоногая. — Ведь не имеют правов брать, а? Ведь забраковали же.

Худоногай неуверенно пожимал плечами и, отводя взгляд, с напускной бодростью говорил:

— Не должны, если по закону.

— Не должны, — радостно подхватил Наркис. — А к чему же опять на пункт волокут?

И опять тревога сквозила в глазах Наркиса, и опять Худоногай, отводя взгляд, говорил, утешая:

— А может так. Думают, которые поправились…

Роман знал, что тревожило Наркиса. На улицах, на углах и под воротами снова расклеивали зеленые афишки о переосвидетельствовании всех забракованных при призывах. Завтра надо было идти и Наркису.

Громко и тоскливо пел самовар.

— А вы чай-то хлебайте, — шумно заворочалась Улита. — Двадцать раз не буду для вас подогревать.

— Мы пьем, Уля, мы пьем, — вздрагивая, говорил Худоногай и часто и шумно прихлебывал с блюдца желтую воду, мелко откусывая сахар.

— Ведь не за себя я, Кузьма Прохоры, — снова говорил Наркис. — Разве за себя боюсь?

Худоногай сочувственно кивал головой.

— Мать-то как же? Ты рассуди, а? Работать она не может, слепая совсем.

— Не возьмут тебя, зря беспокоишься.

— Я тоже так решаю, что не возьмут, — задумчиво тянул Наркис и вдруг, подняв голову, добавил: — А если возьмут, так я сам не пойду.

— Правильно, — сказал вдруг все время молчавший Иська. — И не ходи.

Все с удивлением посмотрели на него, а Иська, ничуть не смущаясь, стал пить чай.

— Ты, малец, помолчи, — сказал Худоногай, — без тебя решат, что правильно, что нет. Тут думать надо…

— А чего думать? — неожиданно сказал Иська, отрываясь от стакана. — Раз дядя Наркис не хочет воевать, так и не надо.

— А его и спрашивать не будут. Не он войну начинал.

— У нас на фабрике так говорят, — сказал Иська. — Войну затеяли богачи, которым она выгодна, а рабочие должны отдуваться. Вот теперь рабочие никто не хочет воевать, а их гонят, поэтому и нужно сделать так, чтобы все отказались воевать.

— Больно много знаешь, — значительно сказал Худоногай. — Только не везде разговаривай, а то уши надерут.

— Будет вам тоску нагонять, — зевнув, сказала Улита. — Заладят одно, как кукушки.

— И верно, — засмеялся Наркис. — Почитай-ка лучше стишки, Кузьма Прохорыч.


Худоногай взглянул на жену и, видя ее одобрительную улыбку, полез в стол за тетрадью.

Читал и поглядывал на Улиту. Улита была вроде цензора. Некоторые стихи она запрещала ему читать, другие слушала с улыбкой, кивая головой в знак одобрения. Худыногай читал про войну:

Эх, война ты злая,

Кто тебя надумал!

Сколько ты люду убивала

Пулями дум-дума.

"Прослушав две строфы, Улита сурово оборвала мужа:

— Это брось… С такими стишками в полицию можешь попасть.

Худоногай послушно прекратил чтение и взялся за другое.

— Мой ответ любителю пить политуру, — объявил он торжественно.

Пей сам презренную отраву,

Но лучших чувств, стремлений не глуши,

Не предлагай другому роковой забавы:

В ней много зла, в ней нет живой души.

Поздно вечером расходились по домам. Проедаясь с сапожником, Наркис спросил снова:

— Так не возьмут, думаешь?

— He возьмут, — уверенно сказал Худоногай.

— Возьмут, — тихо шепнул Роману Иська. — Нынче всех берут, и больных и здоровых, только бы арм