Он собственной персоной вырвал меня из мечтаний, дёрнув за край туники.
— Да, Эко, что такое?
Развалившись на ложе по соседству с моим, он соединил кулаки вместе, а затем развёл их, словно разворачивая свиток.
— А, твой урок чтения — ведь сегодня мы так до него и не добрались. Но мои глаза уже подустали, и твои, должно быть, тоже. Да и на уме у меня сейчас совсем другое…
Он хмурил брови в шутливом порицании, пока я не сдался.
— Ну ладно. Тащи ту лампу поближе. Что хочешь почитать сегодня?
Указав на себя пальцем, Эко покачал головой, а затем указал на меня. Сложив пальцы лодочкой, он оттопырил ими уши и закрыл глаза. Он предпочитал (да и я, по секрету, тоже), чтобы читал я, а он лишь наслаждался, слушая. В то лето мы провели немало ленивых послеполуденных часов и долгих тёплых ночей за этим занятием. Пока я читал «Историю Ганнибала» Пизона, Эко сидел у моих ног, высматривая слонов в очертании облаков; когда декламировал историю сабинянок[14], он лежал на спине, изучая луну. В последнее время я читал ему старый потрёпанный свиток Платона, дарованный не слишком щедрой рукой Цицерона. Эко понимал по-гречески, хоть и не знал ни единой буквы, так что увлечённо следил за рассуждениями философа, хотя порой в его больших карих глазах я видел отблеск сожаления, что сам он не способен поучаствовать в подобном диалоге.
— Значит, продолжим с Платоном? Говорят, что философия после еды способствует пищеварению.
Кивнув, Эко бросился за свитком. Мгновение спустя он вынырнул из тени перистиля, бережно сжимая его в руках. Внезапно мальчик остановился, застыв подобно статуе со странным выражением на лице.
— В чем дело, Эко? — Мне показалось было, что он занемог; впрочем, хоть рыбные клёцки и репа в куминовом соусе в исполнении Бетесды были так себе, но всё же не настолько, чтобы пареньку от них стало плохо. Он стоял, уставившись в пространство, и, казалось, вовсе меня не слышал.
— Эко, с тобой всё в порядке? — Он напрягся так, что всё тело дрожало, а на лице возникло выражение не то испуга, не то восторга. Затем он подскочил ко мне и, сунув свиток прямо под нос, принялся возбуждённо тыкать в него пальцем.
— Никогда не встречал юношу, столь охочего до знаний, — пошутил было я, но он не подыграл мне — на его лице была написана гробовая серьёзность. — Эко, это всего лишь Платон, которого я читал тебе всё лето напролет. С чего бы вдруг такой ажиотаж?
Эко вновь принялся за пантомиму. Воткнутый в сердце кинжал, безусловно, был призван изобразить Панурга.
— Панург — и Платон? Эко, я по-прежнему не вижу никакой связи.
Он закусил губу и принялся метаться, не в силах передать свои мысли. В конце концов он скрылся в глубине дома и появился вновь, сжимая два предмета, которые бросил мне на колени.
— Эко, осторожнее! Эта вазочка из драгоценного зелёного стекла прибыла сюда из самой Александрии. И зачем ты принес красный черепок? Должно быть, это кусок черепицы с крыши…
Эко выразительно указал на каждый из предметов, но я по-прежнему не улавливал, в чем тут суть.
Он вновь пропал, на сей раз притащив мой стилус и восковую табличку, на которой написал «красный» и «зелёный».
— Ну да, Эко, я вижу, что ваза зелёная, а черепица красная. И кровь красная… — Эко затряс головой, указывая на свои глаза. — У Панурга были зелёные глаза… — Они как наяву явились перед моим внутренним взором, безжизненно созерцая небо.
Эко топнул ногой и ещё яростнее затряс головой, давая понять, что я мыслю совершенно не в том направлении. Забрав вазу и кусок черепицы, он принялся перекладывать их из руки в руку.
— Эко, прекрати! Я же сказал, это не простая ваза!
Небрежно отложив их, он вновь потянулся за стилусом. Стерев слова «красный» и «зелёный», вместо них он написал «голубой» и, казалось, хотел добавить ещё что-то, но не знал, как правильно написать. Закусив кончик стилуса, он в растерянности покачал головой.
— Эко, сдается мне, ты заболел. Не могу понять, что ты тут затеял.
Выхватив у меня свиток, он принялся разворачивать его, судорожно просматривая текст. Но, даже будь он написан на латыни, для мальчика было бы нелёгкой задачей расшифровать слова, чтобы найти то, что ему нужно, а греческие буквы были и вовсе ему неведомы.
Оставив свиток, он опять взялся за пантомиму, но из-за возбуждения движения выходили неловкими, так что я ничего не мог различить в его отчаянных кривляниях. Я пожал плечами и покачал головой, сдаваясь окончательно, и тут Эко внезапно заплакал от бессилия. Он вновь схватил свиток и показал на свои глаза. Так он хотел, чтобы я прочёл свиток, или указывал на свои слёзы? Закусив губу, я воздел руки ладонями кверху, давая понять, что ничем не могу ему помочь.
Эко швырнул свиток мне на колени и, рыдая, умчался в дом. Вместо обычных всхлипов из его горла вырывалось что-то вроде ослиного рёва — и этот звук разрывал моё сердце на части. Наверно, мне следовало быть более терпеливым, чтобы понять его. Из кухни вынырнула Бетесда, устремив на меня осуждающий взгляд, а затем проследовала на звуки в комнатку Эко.
Я опустил глаза на свиток. Там было так много слов; какие же именно всплыли в памяти Эко, наведя его на мысль об убийстве Панурга? Красный, синий, голубой — я смутно припоминал, как читал отрывок, в котором Платон рассуждает о природе света и цвета, но учитывая, что я и тогда не больно-то много в нем понял, не стоило даже пытаться воспроизвести его в памяти. Там было что-то про наложенные друг на друга конусы от глаз к объекту — или наоборот, как знать; главное было понять — это ли вспомнил Эко, и если да, то какой в этом смысл?
Я бегло проглядел свиток, отыскивая то самое место, но не преуспел. Глаза утомились не на шутку, да и лампа принялась мигать, плюясь искрами. Греческие буквы начали менять очертания, сливаясь в однообразные пятна. Обычно Бетесда сопровождала меня в постель, но сегодня, похоже, она предпочла утешать Эко. Я так и заснул на своем обеденном ложе под звездами, размышляя о жёлтом плаще, заляпанном красным, и о навеки погасших зелёных глазах, уставленных в чистое голубое небо.
На следующий день Эко нездоровилось — а может, он попросту прикидывался. Бетесда церемонно поставила меня в известность, что он не пожелал покинуть постели. Стоя в дверном проёме его комнатушки, я заботливо напомнил ему, что Римский фестиваль продолжается, и сегодня в Большом цирке будут дикие звери, а в театре выступит новая труппа, однако он лишь повернулся ко мне спиной и натянул на голову одеяло.
— Пожалуй, мне стоит его наказать, — шепнул я себе под нос, полагая, что именно так должен поступать обычный римский родитель.
— Думаю, не стоит, — шепнула в ответ проходящая мимо Бетесда с таким высокомерием, что я невольно почувствовал себя порядком пристыженным.
Так что я отправился на прогулку в одиночестве — впервые за долгое время, как я внезапно осознал, остро ощущая отсутствие Эко. Без восторженного десятилетки под боком Субура представлялась весьма унылым местом. Глаза, созерцавшие эти улицы миллионы раз, наотрез отказывались видеть в них что-то хоть сколь-нибудь любопытное.
«Куплю ему подарок, — решил я. — Вернее, им обоим». Подобные подношения всегда действовали благотворно на Бетесду, когда она начинала вести себя столь заносчиво. Эко я нашёл красный кожаный мяч — такой, каким мальчишки играют в тригон, отбивая его друг другу локтями и коленями. Для Бетесды я желал подыскать покрывало, сотканное из ночной тьмы и испещрённое серебристыми мотыльками, но в итоге решил удовлетвориться льняным. На улице торговцев тканями я зашёл в лавку моего давнего знакомого Рузона.
В ответ на мою просьбу он словно по волшебству тотчас извлек то самое покрывало, о котором мне мечталось — неземной красоты вещь, словно сплетённую из тёмно-синей паутины и серебра. Будучи самой красивой, она по несчастливому совпадению оказалась и самой дорогой, так что я шутливо выбранил приятеля за то, что искушает меня тем, что я всё равно не могу себе позволить.
— Откуда мне знать — быть может, ты только что выиграл целое состояние в кости, совершив Бросок Венеры, — добродушно пожал плечами Рузон. — Вот, гляди, эти тебе по средствам. — Улыбаясь, он принялся выкладывать товар на прилавок.
— Нет, — заявил я, не видя ничего подходящего. — Я передумал.
— Тогда, может, показать что-нибудь посветлее? Скажем, ярко-голубое, как ясное небо.
— Да нет, не думаю…
— Да ты сперва посмотри! Феликс, неси сюда то новое покрывало, из последней александрийской партии, ярко-голубое с жёлтой вышивкой!
Юный раб закусил губу и съёжился, словно от страха. Это меня озадачило, ведь Рузон славился добродушием нрава — его сложно было представить жестоким хозяином.
— Чего ждёшь, ступай! — Повернувшись ко мне, Рузон покачал головой:
— От этого нового раба никакого толку! Беспросветный тупица, что бы там ни утверждал работорговец. Счётные книги он и впрямь ведет неплохо, но тут, в лавке… да ты только посмотри, он опять за своё! Глазам своим не верю! Феликс, да что с тобой такое? Ты что, делаешь это мне назло? Напрашиваешься на колотушки? Я этого больше не потерплю, вот что я тебе скажу!
Раб отпрянул с беспомощно-растерянным выражением, сжимая в руках жёлтое покрывало.
— Он всё время это вытворяет! — взвыл Рузон, хватаясь за голову. — С ума меня сведёт! Я прошу голубое — он тащит жёлтое! Прошу жёлтое — вот тебе голубое! Ты когда-нибудь слыхал о подобном идиотизме? Ну я тебе задам, Феликс, клянусь всеми богами! — Он бросился вдогонку за несчастным рабом, размахивая мерной дощечкой.
И тут до меня дошло.
Как я и предполагал, я не застал Статилия в его апартаментах в Субуре. Когда я справился у хозяина, старик наградил меня хитрым взглядом того, кому поручено сбить ищеек со следа, и сообщил, что Статилий уехал за город.
Его было бесполезно искать в прочих местах, популярных в дни фестиваля. Ни в тавернах, ни лупанариях он не объявлялся. Ну а в игорные дома ему и вовсе вход был заказан — но, едва подумав об этом, я понял, что, быть может, дело обстоит как раз-таки наоборот.