Дома стены помогают — страница 18 из 58

И нельзя за это на нее обижаться. Разве он, Визарин, в свое время не пожертвовал мамой ради Лили? Разве когда-то Лиля не была для него самым важным, самым дорогим в жизни?

И мама в свой черед не обижалась на него. Она знала, придет час, и то, что сын недодал ей, он с лихвой отдаст своему ребенку. И она, его дочь, тоже когда-то отдаст своему ребенку всю свою любовь и с радостью пожертвует ради него всем, чем может…

Все повторяется, все происходит последовательно, сменяя одно другим, а иначе, наверно, невозможно было бы жить…

Улучив момент, Инна торопливо обняла отца и побежала к своему очкарику, и они снова пошли вперед, позабыв обо всем и обо всех, кроме друг друга.

А Визарин повернул обратно, к дому. Уже темнело, пора было идти домой, Лиля не любила оставаться одна вечерами…

Одинокий с собакой снимет комнату за городомРассказ

1

Когда я еду в город, она спрашивает меня:

— Скоро вернешься?

— Не знаю, скорей всего завтра, а может быть, послезавтра, — отвечаю я.

— Не забудь пообедать, — наставляет меня дочь. — А то, я знаю, закрутишься и забудешь, а тебе это вредно. И потом, помни, что сказал доктор, после обеда походи немного, слышишь?

— Разумеется, слышу.

Она машет рукой. Аут стоит рядом с нею, глядит вслед моей машине, и мне кажется, что дочка и собака смотрят одинаково: детски-беспечно, весело, мол, и жизнь хороша, и жить хорошо. И пусть всегда будет солнце!

Туся полагает, что я верю ей. Конечно, я бы верил ее радужному настроению, если бы не один случайно подслушанный разговор.

Однажды, когда уже близились сумерки, я прилег на часок в саду.

— Нехорошо засыпать под вечер, — заметила Туся.

— Почему?

— Будут сниться плохие сны.

— Пусть, — сказал я. — Зато, когда проснешься и поймешь, что это всего лишь сон, на душе сразу станет хорошо…

Она легко согласилась со мной:

— Наверно, ты прав.

Я заснул мгновенно, как провалился. Не знаю, сколько проспал, все-таки, очевидно, немало, потому что, когда проснулся, кругом было уже темно, сквозь ветви березы, под которой стояла моя раскладушка, виднелись в небе далекие, еще тусклые звезды.

Я опустил руку, и она нащупала лохматую голову Аута, он лежал, как всегда, рядом со мной, стерег мой сон.

Я хотел было уже встать, как вдруг услышал Тусин голос. Должно быть, она и мать сидели на террасе, а дверь в сад была открыта.

— Все это до того, в общем, грустно…

Так сказала Туся, а то, что ответила Валя, я не слышал. Думается, что-то вроде: «Перестань, не надо…»

— Как это перестань? — каждое Тусино слово ясно доносилось до меня. — Почему перестань?

— Потому что нечего себя распускать.

— Я еще когда в школе училась, уже тогда никому ничего не говорила об этом, и все годы никто не знал, что у нас случилось.

Голос ее прервался. Видно, заплакала. Я догадался, о чем она говорила. Она боялась чужой жалости, чужого сочувствия и потому никому не призналась, что мы с Валей разошлись.

Когда она училась в школе, к ней постоянно приходили друзья, и никого не удивляло, если меня не заставали дома.

— Не хочу, чтобы меня жалели…

Мне думалось, что Туся легко отнеслась к нашему разрыву. Но оказалось, я ошибся.

И теперь я лежал и слушал то, что она говорит. Голос ее прерывался от слез.

— Вы оба эгоисты, и ты, и папа!

— Никакие мы не эгоисты, — возразила Валя. — Жестоко ошибаешься, девочка.

— Нет, к сожалению, не ошибаюсь, и ты, мама, хорошо знаешь, что я говорю правду…

Я не расслышал, что сказала Валя. Туся продолжала:

— Вчера ночью проснулась, и будто кто-то толкнул меня в сердце: почему у нас не так, как у других? Почему я им до лампочки, и они живут каждый сам по себе?

— Успокойся, не плачь, — сказала Валя.

Однако Туся не желала успокаиваться.

— Все-таки почему, ну почему у нас все так получилось?

Я не расслышал, что сказала Валя. Снова донесся Тусин голос:

— Ужасно не люблю плакать, но что же делать? И ночью тоже не хотела, а плакала…

— Ночью как-то особенно плачется, — помедлив, произнесла Валя.

— А ты откуда знаешь? — спросила Туся. — Разве ты когда-нибудь плачешь?

— Случается, — ответила Валя.

Несколько мгновений они молчали. Потом Туся начала снова:

— У нас в школе завуч всегда говорила, что я типичная девочка из благополучной семьи. Самой что ни на есть счастливой.

— И очень хорошо, что она так говорила, — сказала Валя. — Ведь ты же сама желаешь, чтобы никто ничего не знал.

— Да, желаю, — почти воскликнула Туся.

— И отлично. А теперь иди, буди папу, а то он окончательно отсыреет.

— Иду, — отозвалась Туся.

Сбежала со ступенек крыльца в сад, негромко позвала меня:

— Папа, вставай…

Я стал ворочаться, громко зевнул, для пущей убедительности проговорил нарочито сонным голосом:

— Это ты? Сейчас встаю…

Туся села в моих ногах.

— Как, выспался?

— Вроде бы.

В свете луны ее лицо казалось очень бледным, а глаза необычайно большими.

Наверно, ей хотелось знать, не услышал ли я чего-нибудь.

Я еще раз зевнул.

— Встаю.

— Пора, мой друг, пора, — сказала Туся. — Сейчас будешь чай пить, а потом ляжешь спать так, как полагается, как все нормальные люди, в постель…

Иногда мне сдается, что она считает меня куда моложе и неразумнее себя.

Может быть, она права? Может быть, так оно и есть на самом деле?

* * *

Однажды я пришел на стадион «Динамо», там в этот день был матч ветеранов.

Играли команды двух знаменитых клубов.

Это был, может быть, самый первый матч ветеранов, позднее подобные матчи стали проводиться чаще, наверно для того, чтобы старики могли хотя бы еще раз тряхнуть стариной, вспомнить былые сраженья.

Помню, как они появились на поле, прославленные, популярные в прошлом игроки.

Стадион, не сговариваясь, встал и стоял до тех пор, пока не раздался свисток судьи.

Взлетел мяч. Началась игра. Было как-то странно, непривычно видеть на поле пожилых, почти сплошь лысых, обрюзгших футболистов, которые казались особенно неуклюжими, даже смешными в майках и трусах. Они бегали по полю, гонялись друг за другом, водили мяч, забивали голы и снова разбегались в разные стороны.

Стадион бушевал. Болельщики кричали на разные лады, окликали игроков, как бывало, по именам, подбадривали их своими воплями.

Я сидел в пятом ряду на восточной трибуне. И, странное дело — по натуре я азартен, а уж спокойно видеть футбол и вовсе не могу, — однако на этот раз я остался спокойным. Сам себе дивился: ни разу не вскочил, не крикнул, даже не вздрогнул, словно вовсе не я, а кто-то совсем другой, равнодушный и холодный, сидел на трибуне. А мне было просто жаль их, еще недавно знаменитых, избалованных популярностью, прославленных и теперь навсегда ушедших из спорта.

Между тем они бегали, орали, бесновались, забив гол, бросались друг другу в объятия, все так, как когда-то в дни славы и молодости, но мне казалось, это все понарошку, словно дети играют во взрослых, а болельщики не принимают их всерьез и относятся к ним снисходительно.

И еще я подумал, что болельщики, должно быть, кричали и подбадривали футболистов не потому что и в самом деле переживали и волновались за них, а из чистой жалости.

Они жалели бывших знаменитостей, но не хотели, чтобы те знали, что их жалеют. И болельщики делали вид, что волнуются за них без дураков, по-настоящему. Ведь жалость в сущности унижает… В ту пору мне было около двадцати трех. Я только еще входил в большой спорт, был молод, полон сил, желаний, надежд, пусть даже и таких, которым никогда не суждено сбыться, меня ожидало будущее, представлявшееся ярким, блистательным, полным побед и радостных свершений, старость казалась далекой-далекой, подобно никогда не достигаемой линии горизонта.

Однако шли годы, время летело с поистине космической скоростью.

Минуло мне тридцать, тридцать пять, потом сорок, а вот и сорок три, что называется, вполне зрелый возраст.

В прошлом году я ушел из спорта. За год до того простился со спортом наш прославленный вратарь Сережа Серебров. И вот настал мой черед.

В тот день я играл последний матч. Я забил подряд целых три гола. Кажется, никогда еще я не был в такой отличной форме.

После матча были речи, восхваления самого высокого толка — непревзойденный, талантливый, удивительный. Подарки, грамоты, рукоплескания, последний круг почета, который я прошел вдоль трибун, как бы купаясь во всеобщем обожании.

К моим ногам падали брошенные с трибун цветы, болельщики дружно скандировали:

«Слава Славе… Слава Славе…»

И хлопали в ладоши.

Я поднимал руки, прижимал цветы к сердцу, охотно улыбался, а в душе сидела заноза: сегодня прощаюсь со спортом. Отныне, навеки, навсегда…

Потом я увидел Тусю и Валю. Они сидели рядом, смотрели на меня.

Я поднял руку, помахал им, широко, может быть, даже чересчур широко улыбнулся. Туся в ответ помахала мне ладонью, а Валя продолжала по-прежнему молча, пристально глядеть на меня.

Что было в этом взгляде? Боль за меня, или жалость, застенчивая, боязливая, не желавшая, чтобы ее распознали, или еще что-то, чего я так и не сумел понять?..

И все время, пока я обходил стадион, улыбался, как бы купаясь в обожании зрителей, приветствуя всех сидевших на трибунах, и позднее, пожимая многочисленные руки, позируя перед объективом фотоаппаратов, я не мог позабыть этот взгляд, исполненный то ли боязни, то ли обиды за меня, что ли…

* * *

Мое объявление, написанное красным фломастером по белому, висело под стеклом на стенде Мосгорсправки возле Кировского метро: «ОДИНОКИЙ С СОБАКОЙ СНИМЕТ КОМНАТУ ЗА ГОРОДОМ».

Признаться, я не ожидал такого количества звонков. Звонили с раннего утра до позднего вечера, Большей частью звонили женщины.