— Хочешь, — предложила она, — переезжай ко мне, заживем с тобой вместе…
— Зачем? — спросила Настя. — Мы и так живем рядышком.
Но Пастухова уже не отставала от нее. Неожиданно возникшая мысль, чем дольше она в нее вдумывалась, тем больше казалась доступной и желанной.
— Мы с тобой сменялись бы, ты свою комнату, а я свою, целую квартиру получили бы, я в этом деле собаку съела, все понимаю, что к чему.
— Нет, — сказала Настя. — Как жили, так и будем жить, каждая у себя.
— Не хочешь? — спросила Пастухова.
— Так лучше, — ответила Настя.
— Говори, не хочешь?
— Если у каждой свой угол, это лучше.
Пастухова подумала и кивнула головой.
— Ну хорошо, а приходить ко мне будешь?
— Конечно буду.
— И я к тебе буду…
Пастухова снова взяла в руки карточки, принесенные Настей. Смотрела на них, одну за другой, лицо ее сморщилось, по щеке поползла слеза.
Где же они, где все те, кого когда-то снимал Паша?
Сам Паша погиб на фронте, в конце войны, и Петя сгорел вместе со своим самолетом, и начальник цеха, того, где работал муж, не дошла до проходной, упала, так, не приходя в сознание, и скончалась. И Прасковья Сергеевна, Настина соседка, отжила свой век в больнице, сказывают, рак у нее был, и муж Пастуховой, весельчак, бабий угодник, жив ли он или тоже отдал концы?
А ведь все они когда-то чего-то желали, о чем-то думали, мучились, радовались, горевали, и вот нет никого, только они вдвоем с Настей остались, они вдвоем…
— Я тебе карточку Петину дам, — сказала Настя. — Если хочешь, выбирай любую…
— Насовсем? — спросила Пастухова.
— А как же.
Пастухова долго разглядывала Петины карточки, наконец выбрала ту, самую последнюю, когда снимался перед войной.
— Вот эту, можно?
— Можно, — сказала Настя.
— Я сюда повешу, над кроватью, — сказала Пастухова и подумала о том, что теперь, кто бы ни зашел, каждый решит, это ее, Пастуховой, родной сын.
Она наполнила свой и Настин лафитнички.
— Давай выпьем, — сказала тихо. — Помянем Петю…
Они выпили, не чокаясь, глядя на Петину фотографию, лежавшую на столе перед ними. Помолчали, подумали.
— Убери водку, — посоветовала Настя. — На сегодня хватит.
— Даже предостаточно, — сказала Пастухова и поставила бутылку обратно в буфет. — Еще на разок нам с тобой останется…
Кто-то постучал в дверь.
— К тебе, — сказала Настя.
— Это еще кто? — удивилась Пастухова.
Мелькнула невозможная, сумасшедшая мысль, вот и сбылось то, о чем давеча говорили, — Яшка явился!
— Открыто, — сказала она, с испугом и надеждой глядя на дверь.
Вошел Платон Петрович. Остановился на пороге, мутные глаза часто мигают, рот до ушей.
— С праздником, — произнес он свое любимое. — Вас обеих с великим праздником!
Настя недоуменно взглянула на него.
Пастухова внезапно проговорила:
— Благодарствуйте, прошу к столу не побрезговать…
Он послушался, сел за стол рядом с хозяйкой.
— Выпьете стопочку за мое новоселье? — спросила Пастухова.
Он многозначительно прикрыл левый глаз.
— Со всем моим удовольствием, да у вас же ничего нет…
— Найдется, — сказала Пастухова. Открыла буфет, достала из него давешнюю бутылку и стопку граненого стекла.
Платон Петрович с вожделением следил за тем, как она наливает водку, потом залпом опрокинул всю стопку в рот. Блаженно откинул назад голову, оглядывая комнату.
— Хорошо у вас, чисто…
Пастухова горделиво вздернула подбородок.
— А что, у Маши разве грязно было?
— Не так чтобы очень, но у вас получше, наряднее…
Он встал, подошел к стене, разглядывая открытки.
— Повсюду первоисточники у вас приколотые…
— Чего? — не поняла Пастухова.
— Эти, как их, картины…
— Открытки это, — внушительно отчеканила Пастухова. — А сами картины в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, на Волхонке, слыхали про такой?
— Как же, как же, — неопределенно ответил Платон Петрович.
И должно быть, чтобы перевести разговор, произнес заученно:
— За ваш праздник, потому как…
— Знаем, — оборвала его Пастухова.
Настя все еще никак не могла уяснить себе, что это все означает.
— Кто это? — шепнула она Пастуховой.
— Сосед, — ответила Пастухова и обратилась к Платону Петровичу:
— Вы нас поздравляете, а мы вас хотим поздравить.
— С чем же это? — спросил он.
— С праздником.
— С каким же?
— Да все с тем же, с каким вы нас поздравляете.
Платон Петрович заметно обиделся.
— А я-то при чем? Мне еще только пятьдесят шесть в нарте стукнет.
— Все одно, — задушевно сказала Пастухова. — Что вы, что мы — одинаково с ярмарки едем, не на ярмарку, а с нее с голубушки…
Платон Петрович несколько мгновений молча глядел на Пастухову, словно пораженный ее умом и пониманием жизни.
Потом, будто бы забывшись, машинально налил себе водки в стопку и торжественно провозгласил:
— В таком случае, за ваше уважаемое здоровье и за мое, одним махом!
Пастухова кивнула, переглянулась с Настей и на всякий случай отодвинула от него бутылку подальше…
Точка опорыРассказ
Месяца за два до начала войны у Василия Горбачева умерла мать. Была она всегда на вид здоровой, жизнерадостной, ни минуты не могла усидеть без дела, то шила, то вязала, то вышивала, то начинала ни с того ни с сего переставлять мебель в комнате или мыть пол, и без того чистый.
А тут случилось так: Василий пошел к товарищу, жившему неподалеку, вместе собирались поступать в станкостроительный институт, отец был на работе.
Мать сказала Василию:
— Как будешь идти домой, не забудь, купи молока…
— Не забуду, — пообещал Василий.
Уже уходя, стоя в дверях, он обернулся, поглядел на мать. Она сидела у окна, что-то шила на швейной машине, голова опущена, ровный пробор в темно-русых волосах, брови чуть сдвинуты. Почувствовав его взгляд, она подняла голову, слегка улыбнулась.
— Ты что?
— Так, ничего, — ответил Василии, закрыл за собой дверь. Она крикнула вслед:
— Не забудь молоко…
Впоследствии не раз вспоминалось: почему это он медлил, почему не ушел сразу, а стоял, глядя на мать? Может быть, где-то бессознательно жило ощущение, что видит ее в последний, в самый последний раз?
Когда он вернулся от товарища домой, был уже вечер. В их окне горел свет, Василий подумал: «Должно быть, оба дома, ждут меня…»
У них в семье не было принято говорить друг другу ласковые слова, целоваться, сюсюкать, но Василий был крепко привязан и к отцу и к матери, знал, что и они любят его, любят сдержанно, но верно и навсегда, навеки…
Он легко вбежал по лестнице, нажал кнопку звонка, дверь сразу же открылась, она не была заперта, он вошел и ошеломленно остановился: в комнате толпились соседи, отец сидел за столом, опустив голову, как-то особенно ясно бросились в глаза отцовские руки — большие, сильные ладони, длинные пальцы, кажущиеся смуглыми от металлической пыли, издавна въевшейся в кожу.
Увидев сына, отец шагнул к нему, обнял, прижал к себе:
— Вот ведь как получилось.
— Что получилось? — Василий обвел глазами соседей, молча глядевших на них. Спросил:
— А где мама?
В ответ отец еще крепче прижал его к себе. Он посмотрел на отца и вдруг разом все понял.
Прижался лицом к отцовскому плечу, на него пахнуло неистребимыми запахами железа, стальной стружки, табака, и заплакал, словно маленький, навзрыд, не стесняясь и не глядя ни на кого. Бутылка молока, которую велела купить мать, выпала из его рук и покатилась по полу.
В начале войны отец ушел на фронт, а Василий поступил на тот же завод, на котором работал отец. Учил его старинный знакомец и друг отца — мастер Василий Кондратьевич.
— Я тебя, тезка, хочу научить любить станок, — говаривал Василий Кондратьевич. — Станок, он, если хочешь, живой, он все как есть понимает, потому ты должен к нему по возможности ласково подходить, не срывать на нем сердца, не злиться понапрасну, вот тогда-то он тебе добром за добро воздаст…
Василий слушал старого мастера, усмехался про себя: ну и фантазер! Чего только не выдумает, но в то же время был душевно привязан к старику. В сущности, теперь это была единственная родная душа во всей Москве, единственная нить, связывающая его с прошлым, которого уже никогда ни за что не вернуть…
Василий Кондратьевич знал его мать, дружил с отцом, и потому Василию порой казалось, он снова в своей родной семье, сейчас откроется дверь, войдет мама, за нею отец…
Была у Василия Кондратьевича жена, Евдокия Алексеевна, когда-то в молодости работавшая на «Трехгорке» прядильщицей, но давно уже оставившая работу — у нее сильно испортилось зрение, она долго, упорно лечила глаза, но зрение постепенно становилось все хуже и хуже.
Василий работал чуть ли не по двадцать часов в сутки, завод выполнял заказы фронта, случалось, неделями не бывал дома, а когда являлся домой, иногда его ожидало письмо отца с фронта.
Отец писал коротко, он и вообще-то был не из болтливых:
«Жив, здоров, бьем врага, у меня все в порядке. Напиши, как ты? Жду ответ».
Василий аккуратно писал отцу, каждый раз передавал ему приветы от Василия Кондратьевича и Евдокии Алексеевны.
— Напиши ему, — говорила Евдокия Алексеевна, маленькая, кругленькая, белолицая, словно колобок, моргая больными глазами в очках с толстыми стеклами, — напиши, что мы все ждем от него ответа, словно ласточка лета…
Эти слова необычайно смешили Василия. Евдокия Алексеевна, уже старая, толстая, седая — и вдруг — ласточка! Было чему смеяться…
Немногие свободные минуты, выпадавшие Василию, он обычно проводил в доме у Василия Кондратьевича, благо жил старый мастер недалеко от него, на Житной улице, в маленьком деревянном домике. Две уютные, зимой жарко натопленные комнатки, герань на подоконниках, на кухне большая русская печь, вокруг дома палисадник, в котором растут ноготки, настурции, сирень, по весне летают над сиренью пчелы и шмели, в открытые окна вливается свежий запах согретой солнцем зелени…