Домашние правила — страница 40 из 100

Вместо этого меня снова суют сзади в полицейскую машину и два часа тридцать восемь минут везут в тюрьму.

Я не хочу сидеть в тюрьме.

Меня высаживают из машины не те полицейские, которые ведут в тюрьму. Они одеты в форму другого цвета, внутри мне задают те же вопросы, что и детектив Мэтсон в полицейском участке. На потолке люминесцентные лампы, как в «Уолмарте». Из-за этого я не люблю ходить в «Уолмарт» – лампы шипят и трещат из-за трансформаторов, и я боюсь, как бы на меня не обвалился потолок. Даже сейчас я не могу говорить спокойно, то и дело поглядываю вверх.

– Я бы хотел позвонить маме, – говорю я полицейскому.

– Ну а я хотел бы выиграть в лотерею, но что-то подсказывает мне: ни один из нас не получит желаемого.

– Я не могу остаться здесь.

Он продолжает печатать на компьютере.

– Не помню, чтобы я тебя об этом спрашивал.

Этот мужик совсем тупой? Или пытается взбесить меня?

– Я учусь в школе, – принимаюсь объяснять я с тем же успехом, как растолковывать, что такое масс-спектрометрия человеку, который не имеет понятия о трасологическом анализе. – Мне нужно быть в школе утром к семи сорока семи, или я не успею добраться до своего шкафчика перед уроком.

– Считай, что у тебя зимние каникулы, – отвечает полицейский.

– Зимние каникулы начнутся с пятнадцатого февраля.

Он нажимает последнюю клавишу и говорит:

– Ладно. Поднимайся. – (Я встаю.) – Что у тебя в карманах?

Я смотрю на свою куртку:

– Мои руки.

– Ты, значит, умник, – заявляет полицейский. – Выворачивай их, живо!

Смутившись, я показываю ему раскрытые ладони. В них ничего нет.

– Карманы.

Я вынимаю пластинку жвачки, зеленый камешек, кусочек обкатанного морем стекла, полоску наших с мамой фотографий и кошелек. Он забирает все это.

– Эй…

– Деньги будут положены на твой счет, – говорит полицейский.

Я смотрю, как он пишет что-то на листке бумаги, потом открывает мой кошелек, вынимает из него деньги и изображение доктора Генри Ли. Начинает пересчитывать купюры и случайно роняет их, а когда подбирает, они в беспорядке.

На лбу у меня выступает пот.

– Деньги, – говорю я.

– Я ничего не взял, если тебя это беспокоит.

Я вижу, как двадцатка трется об один доллар, а пятидолларовая банкнота перевернута, президент Линкольн лежит вниз лицом.

В моем бумажнике всегда полный порядок, купюры разложены в соответствии с номиналом, от мелких к крупным, и все повернуты портретами вверх. Никогда я не брал деньги из маминого кошелька без ее разрешения, но иногда без ее ведома раскладывал их. Мне просто неприятна мысль об этом хаосе; достаточно мешанины в кармашке с мелочью.

– Ты в порядке? – спрашивает полицейский, и я понимаю, что он пялится на меня.

– Не могли бы вы… – Я едва говорю, так сжалось у меня горло. – Не могли бы вы сложить купюры по порядку?

– Это еще зачем?

Прижав руки к груди, я указываю на стопку бумажек указательным пальцем и шепчу:

– Пожалуйста, положите один доллар сверху.

Если деньги будут выглядеть как положено, хотя бы это одно останется неизменным.

– Я в это не верю, – бурчит полицейский, но выполняет мою просьбу, и, когда двадцатка оказывается внизу стопки, я испускаю вздох облегчения:

– Спасибо, – хотя и заметил, что по крайней мере две купюры по-прежнему лежат вниз лицом.

«Джейкоб, – говорю я себе, – ты справишься. Не важно, что эту ночь ты проведешь не в своей постели. Не важно, что тебе не дадут почистить зубы. В великой схеме бытия ничего не изменится. Мир от этого не перестанет вращаться». Такие слова говорила мама, когда я начинал переживать из-за перемен в привычном распорядке.

Тем временем полицейский отводит меня в другую комнату, размером не больше шкафа.

– Снимай, – говорит он и складывает руки на груди.

– Что снимать?

– Все. Белье тоже.

Он хочет, чтобы я разделся? Когда я понимаю это, у меня отвисает челюсть.

– Я не буду снимать одежду у вас на глазах, – ошалело произношу я.

Даже в школе перед физкультурой я не переодеваюсь, доктор Мун дала мне разрешение заниматься в обычной одежде.

– И снова я не спрашивал тебя, – говорит полицейский.

По телевизору я видел заключенных в комбинезонах, хотя никогда не задумывался, что происходит с их одеждой. Но то, что я вспоминаю сейчас, плохо. Очень Плохо, с двух прописных букв. Потому что тюремные комбинезоны по телевизору всегда были оранжевые. Иногда этого хватало, чтобы я переключил канал.

Пульс у меня учащается при мысли о том, как все это оранжевое прикасается к моей коже. О других заключенных, одетых в тот же цвет. Мы будем как океан предупреждений об опасности.

– Если ты не снимешь одежду, – говорит полицейский, – это сделаю за тебя я.

Я поворачиваюсь к нему спиной и скидываю куртку. Снимаю через голову рубашку. Кожа у меня белая, как рыбий живот, и никаких рельефных мышц, как у парней, которые рекламируют мужскую одежду; это меня смущает. Я расстегиваю молнию на джинсах, стягиваю с себя трусы и тут вспоминаю про носки. Сажусь на корточки и аккуратно складываю одежду: брюки оливкового цвета сверху, потом зеленая рубашка, наконец зеленые боксеры и носки.

Полицейский берет мои вещи и начинает их перетряхивать.

– Руки по швам! – командует он.

Я закрываю глаза и делаю, что велено, даже когда он приказывает мне повернуться кругом, наклониться и раздвигает пальцами мои ягодицы. Мне в грудь стукается мягкий мешок с вещами.

– Одевайся!

Внутри одежда, но не моя. Там три пары носков, трое трусов, три футболки, термобелье – верх и низ, три пары синих штанов и такого же цвета рубашек, резиновые шлепанцы, куртка, шапка, перчатки, полотенце.

Какое облегчение! Мне все-таки не придется носить оранжевое.

Всего раз в жизни я ночевал не дома, а у мальчика по имени Маршалл, он потом переехал в Сан-Франциско. У него была амблиопия, плохо видел один глаз, и поэтому во втором классе он, как и я, часто становился объектом насмешек одноклассников. Наши матери организовали эту ночевку в гостях, после того как моя узнала, что Маршалл может произнести по буквам названия большинства динозавров со времен мелового периода.

Мы с мамой две недели обсуждали, что случится, если я проснусь среди ночи и мне вдруг захочется домой (я позвоню ей). Как быть, если мама Маршалла предложит на завтрак что-нибудь такое, чего я не люблю. (Я скажу: «Нет, спасибо».) Мы поговорили о том, что Маршалл, вероятно, не складывает одежду в шкафу так, как я, и что у него есть собака, а у собак иногда сыплется шерсть на пол без их ведома.

В намеченный для гостевой ночевки день мама привезла меня туда после обеда. Маршалл спросил, не хочу ли я посмотреть «Парк юрского периода», и я согласился. Но когда во время фильма я начал объяснять ему, что является анахронизмом и что чистым вымыслом, он разозлился и велел мне заткнуться, так что я вместо фильма пошел играть с его собакой.

Собака была йоркширский терьер с розовым бантиком в волосах, хотя и мальчик. У него был очень маленький розовый язычок, и пес лизал мои пальцы. Сперва мне это понравилось, но тут же захотелось вымыть руку.

Вечером, когда мы стали укладываться спать, мама Маршалла положила между нами скатанное в рулон одеяло, чтобы разделить пополам его двуспальную кровать. Она поцеловала его в лоб, а потом поцеловала меня, что было странно, ведь она не моя мама. Маршалл сказал, что утром, если мы проснемся рано, то сможем посмотреть телевизор, пока его мама не встала и не застукала нас. Потом он уснул, а я нет. Я не спал, когда собака вошла в комнату, зарылась под одеяло и поцарапала меня своими крошечными черными коготками. И я не спал, когда Маршалл обмочился во сне.

Я встал и позвонил маме. Было 4:42 утра.

Она приехала, постучалась в дверь, и мама Маршалла открыла ей в ночном халате. Мама поблагодарила ее за меня.

– Джейкоб – ранняя пташка, – сказала она. – Очень ранняя. – И попыталась засмеяться, но звук был такой, будто упал кирпич. Когда мы сели в машину, мама сказала: – Мне жаль.

Хотя я и не встречался с ней взглядом, но чувствовал, что мама смотрит на меня.

– Никогда больше не поступай со мной так, – ответил я.

Мне приходится заполнить форму на посетителей. Хотя кто захочет ко мне прийти? Я вписываю в нее имена мамы, брата, наш адрес и их даты рождения. Я добавляю имя Джесс, хотя и знаю, что она явно не может меня навестить, но я могу поспорить: она захотела бы это сделать.

Потом меня осматривает медсестра, измеряет температуру, проверяет пульс, как на приеме у врача. Когда она спрашивает, принимаю ли я какие-нибудь лекарства, я отвечаю «да», но она сердится, так как мне неизвестны названия добавок, я могу сообщить ей только цвета или тот факт, что некоторые идут в шприцах.

Наконец меня отводят туда, где я буду находиться. Полицейский ведет меня по коридору к будке. Внутри ее другой полицейский нажимает кнопку, и металлическая дверь перед нами отъезжает в сторону. Мне дают мешок с постельными принадлежностями, в нем две простыни, два одеяла и наволочка.

Камеры расположены с левой стороны коридора, где вместо пола – железная решетка. В каждой камере две койки, раковина, туалет и телевизор. В каждой камере два человека. Они похожи на людей, которых встречаешь на улице, только, разумеется, все сделали что-то плохое.

Ну, может, и нет. Я ведь тоже здесь.

– Ты проведешь тут неделю, пока тебя оценивают, – говорит полицейский. – В зависимости от твоего поведения тебя могут перевести на общий режим. – Он кивает на одну камеру, у которой, в отличие от остальных, окошко в двери поменьше.

– Это душ, – говорит полицейский.

Как я смогу принять душ первым, когда тут столько народа?

Как я буду чистить зубы, когда у меня нет зубной щетки?

Как я буду делать себе укол утром и принимать добавки?

Думая об этом, я начинаю терять контроль над собой.

Это не цунами, но для стороннего наблюдателя, должно быть,