Уткнувшись мне в плечо, Джейкоб тихо всхлипывает, ловя ртом воздух.
– Хорошо, малыш, – тихо говорю я ему на ухо. – Мы с тобой справимся с этим вместе.
Я тяну его, он садится, тогда я обхватываю его руками и, принимая на себя тяжесть сыновнего тела, помогаю подняться на ноги. Бейлиф открывает для нас воротца в барьере и ведет по проходу в сенсорную комнату отдыха.
Пока мы идем, в зале стоит мертвая тишина. Но как только скрываемся за черными шторами, я слышу из-за них бурлящий гомон голосов: «Что это было? Никогда такого не видел… Судья не потерпит таких выходок… Могу поспорить, это все заранее спланировано, чтобы вызвать сочувствие…»
Джейкоб накрывается утяжеленным одеялом и говорит из-под него:
– Мама, она смяла бумагу.
– Знаю.
– Нужно ее расправить.
– Это не наша бумага. А прокурора. Ты должен оставить все как есть.
– Она смяла бумагу, – повторяет Джейкоб. – Нужно ее расправить.
Я вспоминаю женщину из жюри присяжных, которая взглянула на меня с презрительной жалостью за миг до того, как ее торопливо вывели из зала суда. «Вот и хорошо», – сказал бы Оливер, но он – не я. Мне никогда не хотелось жалости к себе из-за того, что у меня такой ребенок, как Джейкоб. Я сама испытывала жалость к матерям, которые могли урвать для любви к своим детям только восемьдесят процентов времени, вместо того чтобы отдавать им каждую минуту каждого дня.
Но моего сына судят за убийство. А он вел себя так же в день смерти Джесс Огилви, как пару минут назад, когда был скомкан листок бумаги.
Если Джейкоб – убийца, я все равно буду любить его. Но я возненавижу женщину, в которую он превратил меня, – ту, о которой шепчутся люди у нее за спиной, которую они жалеют. Потому что, хотя я ни разу не испытывала жалости к матери ребенка с синдромом Аспергера, я пожалела бы ту, ребенок которой отнял дитя у другой матери.
Голос Джейкоба молотком стучит у меня в голове:
– Нужно расправить его.
– Да, – шепчу я, – мы расправим.
Оливер
– Это, должно быть, рекорд, мистер Бонд, – медленно произносит судья Каттингс. – Мы продержались три минуты и двадцать секунд без нервных срывов.
– Судья, – говорю я, быстро соображая, что ответить, – я не могу предсказать все, что вызовет срыв у этого ребенка. Отчасти потому вы и позволили его матери присутствовать здесь. Но знаете, при всем к вам уважении, Джейкоб не просто получает десять часов правосудия. Ему дается столько справедливости, сколько ему нужно. В этом суть конституционного строя.
– Ну да, Оливер, не хотела перебивать вас, – говорит Хелен, – но не забываете ли вы всеамериканский марширующий оркестр и флаг, который должен спуститься со стропил прямо сейчас?
Я пропускаю ее замечание мимо ушей.
– Слушайте, я прошу прощения, Ваша честь. И прошу прощения на будущее, если Джейкоб поставит в глупое положение вас, меня или… – Я кошусь на Хелен. – Как я уже говорил, мне определенно не нужно, чтобы мой клиент устраивал сцены на глазах у присяжных. Это ничуть не помогает мне.
Судья смотрит на меня поверх очков.
– У вас десять минут, чтобы привести своего клиента в норму, – предупреждает он. – Потом мы возобновим заседание, и у обвинения будет шанс закончить изложение своих доводов.
– Но пусть она больше не мнет бумагу, – прошу я.
– Надеюсь, это ходатайство будет отклонено, – отвечает Хелен.
– Она права, советник. Если мисс Шарп намерена скомкать кипу бумаги и ваш клиент каждый раз будет срываться, это ваши проблемы.
– Хорошо, судья, – говорит Хелен. – Я больше не буду этого делать. Отныне и впредь – только сложенная бумага. – Она наклоняется, подбирает с пола комок, который вывел из равновесия Джейкоба, и кидает в мусорную корзину рядом со столом стенографистки.
Я бросаю взгляд на свои наручные часы – у меня осталось четыре минуты и пятнадцать секунд на то, чтобы вернуть Джейкоба в состояние созерцания и усадить рядом с собой за стол защиты. Я быстро шагаю по проходу и исчезаю за шторами сенсорной комнаты. Джейкоб лежит под одеялом, Эмма сидит согнувшись над вибрирующей подушкой.
– О чем еще вы мне не сказали? – строго спрашиваю я. – Что еще выводит его из себя? Канцелярские скрепки? Когда часы показывают без четверти двенадцать? Ради Христа, Эмма, у меня есть всего одна попытка, чтобы убедить присяжных, что Джейкоб не убил Джесс Огилви в приступе ярости. Как я могу сделать это, если он не в состоянии и десяти минут выдержать, не потеряв контроля над собой?
Я кричу так громко, что, вероятно, эти дурацкие шторы не заглушают моего голоса, и телекамеры, наверное, улавливают его своими микрофонами. Но потом Эмма поднимает ко мне лицо, и я вижу, какие красные у нее глаза.
– Я попытаюсь успокоить его.
– О черт! – говорю я, и весь мой запал мигом разряжается. – Вы плачете?
Она качает головой:
– Нет. Я в порядке.
– Да, а я Кларенс Томас. – Сую руку в карман, вытаскиваю оттуда салфетку из кафе и вкладываю Эмме в руку. – Не нужно обманывать меня. Мы с вами заодно.
Она отворачивается, прочищает нос, потом складывает – складывает, а не мнет – салфетку и кладет ее в карман своего желтого платья.
Я приподнимаю одеяло с головы Джейкоба и говорю:
– Пора идти.
Сперва он не двигается, потом откатывается от меня и бормочет:
– Мама, расправь ее.
Я поворачиваюсь к Эмме, та откашливается и говорит:
– Джейкоб хочет, чтобы сперва Хелен Шарп расправила смятый листок.
– Он уже в мусорной корзине.
– Ты обещала, – говорит Джейкоб Эмме; его голос повышается.
– Господи! – бурчу я себе под нос. – Отлично.
Иду по проходу вдоль зала суда, роюсь в мусорной корзине у ног стенографистки. Она смотрит на меня как на полоумного, и это не лишено оснований.
– Что вы делаете?
– Не спрашивайте.
Листок лежит под оберткой от леденца и экземпляром «Бостон глоуб». Я сую его в карман пиджака и возвращаюсь в сенсорную комнату, где достаю и старательно, как только могу, разглаживаю на глазах у Джейкоба.
– На большее я не способен, – говорю ему. – Ну… а ты можешь лучше?
Джейкоб таращится на листок:
– Вы меня поразили с первых слов.
Джейкоб
Марка Магуайра я возненавидел еще до того, как впервые увидел. Джесс изменилась – вместо того чтобы фокусироваться только на мне во время наших занятий, она отвечала на звонки по мобильному или строчила ответные эсэмэски и всегда при этом улыбалась. Я решил, что причина ее рассеянности во мне. В конце концов, все другие люди уставали от общения со мной достаточно быстро, то же должно было случиться и с Джесс, хотя этого я боялся больше всего. Однажды она сказала, что хочет открыть мне секрет.
– Кажется, я влюбилась, – продолжила Джесс, и – клянусь! – мое сердце на минуту перестало биться.
– Я тоже! – выпалил я.
АНАЛИЗ ПРОБЛЕМЫ 1. Позвольте мне остановиться на минутку и поговорить о желтобрюхих полевках. Они являются всего лишь крошечной частью царства животных, практикующих моногамию. Две мыши проводят вместе двадцать четыре часа и после этого остаются парой на всю жизнь. Горные полевки – близкие родственницы желтобрюхих, делящие с ними 99 процентов генетического кода, – не имеют интереса ни к чему, кроме однократного секса. Как такое возможно? Когда желтобрюхие полевки вступают в половые отношения, их мозг заполняют гормоны окситоцин и вазопрессин. Если эти гормоны блокированы, желтобрюхие полевки ведут себя примерно так же, как горные потаскухи. Еще интереснее то, что, если желтобрюхим полевкам сделать укол вышеназванных гормонов, а потом не дать совокупляться, они все равно остаются по-рабски привязанными к своим предполагаемым партнерам. Другими словами, желтобрюхих полевок можно заставить влюбиться.
Обратный вариант невозможен. Уколы гормонов не приводят к тому, что горные полевки сохнут от любви. У них просто нет нужных рецепторов в мозгу. Тем не менее, когда они спариваются, в их мозг поступает дофамин, гормональный эквивалент счастья у человека. Горным полевкам просто не хватает двух других гормонов, которые помогают связать возникновение любовного экстаза с конкретной особью. Конечно, если вы генетически модифицируете мышей, удалите гены, реагирующие на окситоцин или вазопрессин, они не смогут узнавать мышей, с которыми уже встречались.
Я желтобрюхая полевка, заключенная в теле горной. Если я думаю, что влюбился, то потому, что рассмотрел этот вопрос аналитически. (Учащенное сердцебиение? Да. Уменьшение стресса в ее присутствии? Да.) Сдается мне, это самое верное объяснение моих чувств, хотя я не могу по-настоящему определить разницу между романтическим интересом к кому-то и чувствами к близкому другу. Или в случае со мной – к моему единственному другу.
Вот почему, когда Джесс сообщила мне, что влюблена, я ответил ей тем же.
Глаза у нее расширились, и улыбка тоже.
– О боже мой, Джейкоб! – воскликнула она. – Нам нужно устроить двойное свидание!
Тут я понял, что мы говорим о разных вещах.
– Я знаю, тебе нравится, когда мы проводим занятия вдвоем, но для тебя очень полезно встречаться с новыми людьми. Марк и правда очень хочет познакомиться с тобой. Он подрабатывает инструктором по лыжам на горном курорте Стоу и мог бы разок позаниматься с тобой бесплатно.
– Не думаю, что у меня получится кататься на лыжах.
Один из основных симптомов синдрома Аспергера – неуклюжесть; мы с трудом можем одновременно идти и жевать жвачку. Я вечно путаюсь в собственных ногах или спотыкаюсь о поребрики, так что легко могу свалиться с подъемника или скатиться снежным комом с горы.
– Я буду рядом и помогу тебе, – пообещала Джесс.
И вот в следующее воскресенье Джесс отвезла меня в Стоу и снабдила взятыми напрокат лыжами, ботинками, шлемом. Мы кое-как вышли наружу и ждали рядом со знаком лыжной школы, пока черный вихрь не слетел со склона и не обдал нас целым цунами снежной пыли.
– Привет, детка, – сказал Марк, снимая шлем, чтобы схватить и поцеловать Джесс.