Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях — страница 12 из 139

«Ино зло племя человеческо: вначале пошло непокорливо; ко отцову учению зазорчиво; к своей матери непокорливо, и к советному другу обманчиво. А се роди пошли слабы, добру-божливи [13]; а на безумие обратилися и учали жить в суете… А прямое смирение отринули. И за то на них Господь Бог разгневался; положил их в напасти великия… все смиряючи нас, наказуя и приводя нас на спасенный путь».

Таким образом, главным мотивом повести остается все тот же, общий во всей поучительной литературе, мотив смирения, покорения, послушания, с отрицанием всякой непокорливости и гордости, именем которой, как мы заметили, обозначалось и все самостоятельное в действиях человеческой личности. В этом отношении повесть о Горе Злосчастия есть только поэтическое воспроизведение основных учений Домостроя.

* * *

К каким же практическим результатам приводили все эти поучения и наказания, как эта теория являлась в практике, какую личность, с каким характером воспитывал и выпускал на общественную деятельность этот домашний, семейный строй жизни? Иначе сказать: какую личную волю приготовлял для общества наш древний Домострой?

Мы видим, что с одной стороны, в лице старшего, он воспитывал, утверждал и освящал самый безграничный произвол, стало быть, полную необузданность води. С другой стороны, в лице каждого младшего, он воспитывал, утверждал и освящал беспрекословное покорение и послушание, безграничное принижение личности, полное детство и раболепство воли. Между этими двумя крайностями, мы не видим ни какой средины.

Родительская опека, как единая нравственная сила, державшая весь строй нашего древнего общества, и помимо писанного учения, по естественной причине, должна была водворит в умах непреложное убеждение, что воля старшего есть закон для младших. Это была сама сущность родительской власти, вытекавшая из естественных, непосредственных отношений отца к своим детям. Разумное начало, утверждавшее такие отношения, основывалось на том факте, что физически малолетний, в действительности, не способны еще руководиться своею незрелою и потому глупою, неразумною волею. Ребенок иначе и не мог обнаруживать свою волю, как только по детски, неразумно; поэтому разум и воля старшего, по необходимости, являлись здесь руководителями и опекунами малолетной воли. На этом утверждалось семейное начало жизни. Но тот же закон распространялся дальше, шире, когда семья развивалась в целый род; а так как род представлял, в сущности, только размножившуюся семью, то и начало его жизни и действий оставалось тоже. Как умножившаяся семья, род распространяет семейное начало жизни, родительскую опеку, на множество лиц, которые, с его точки зрения, в нисходящей степени все, в действительности, оказываются малолетними, а потому и неразумными пред восходящею степенью, непременно требующими руководства и опеки. В родовом распорядке лиц физическое старшинство, как мы сказали, приобретает уже смысл старшинства нравственного. Это-то нравственное старшинство, при дальнейшем развитии родовых понятий, становится господствующею силою племенной, а вслед за нею и общественной жизни, в которой, по закону такого развития, трудно было народиться представлению о том, что личность носит в себе не родовой, подчиненный, а независимый, особный, единичный индивидуальный смысл. По родовым понятиям, совершеннолетие личности наставало не вследствие ее физического и нравственного развития, а только вследствие ее родового, а, по его идеалу, и всякого другого старшинства; или, говоря вообще, вследствие старшего, властного положения в обществе, потому что бытовая власть, как мы говорили, была собственно властью отеческою, носила в себе лишь одно существо, существо родительской опеки. Родич всегда оставался малолетным к восходящей линии своего рода. Он физически вырастал, но нравственно старики все еще почитали его малолетком и не выпускали из своей воли; и такое малолетство могло, в известных родовых обстоятельствах, продолжаться до его собственной глубокой старости. Это понятно; но менее понятно то, что тот же самый взгляд на существо человеческой личности неизменно господствовал и в общественном сознании, в порядке и складе общественных отношений, во внутреннем, нравственном складе всего вашего древнего житья-бытья. Практический, жизненный смысл отеческой воли заключался, как мы видели, в личном родительском произволе, в той, еще до сих пор не умершей, и чуть не врожденной, нравственной аксиоме, что «мое детище: хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю», как мыслит еще современный нам родитель, и как мыслил XII век в лице старшего города, как мыслил потом дед Грозного, в. к. Иван Васильевич, сказавший Псковичам: «чи не волен яз в своем внуке и в своих детех? Ино кому хочю, тому дам княженство…»

Очевидно, что такая воля и для малолетних, и особенно для малолетних в общественном смысле, не могла иметь ни какого другого смысла, как смысл произвола, смысл простой грубой силы ли насилия, смысл обыкновенной физической силы, в какой, под видом ученья — битья, по преимуществу, и проявлялась эта воля старшего или родительская воля. Но этот произвол, в глазах массы, освящался не только авторитетом своего происхождения, т. е. происхождения из непререкаемой власти родительской, но и учением церкви, которая утверждала и распространяла его, как единственную силу общественного союза. В убеждениях массы этот произвол, эта воля старшего, построившая по своему идеалу и всю бытовую власть, являлась какою-то первозданною физическою стихиею, в роде огня, воды, пред которою, по необходимости, должна была приникать всякая самостоятельность, а тем более самостоятельность индивидуальной личности.

Малолетний, т. е. ребенок, отрок физически, равно как и ребенок, отрок общественно, чувствовал на каждом шагу силу этой воли — стихии, и по необходимости ею одною воспитывался, воспитывал свои понятия и свои стремления. Других начал, других источников для развития и образования собственной воли он не имел. Его со всех сторон охватывала среда произвольных поступков, произвольных действий, которые представляли практическое только выполнение целого нравственного учения об авторитетной воле старших. В этом учении он выяснял себе понятие не о нравственной свободе человека вообще, на чем и должна бы созидаться воля; напротив он выяснял себе твердое убеждение о подчинении такой свободы произволению старших, как исключительных, от рода и от века поставленных, блюстителей нравственного закона. Он выяснял себе твердое убеждение, что никто не должен иметь воли (свободы) в качестве человеческой личности, а всякий должен обладать ею только в качестве старшего, в качестве отца своим детям, и в прямом, и в переносном смысле, т. е. в смысле всякого властного положения в обществе. Воспитанный в родительском произволе, в произволе старших вообще, крепко убежденный, что этот произвол, иначе родительская и родовая опека, есть священная воля самой нравственности, неколебимая основа нравственной жизни; что этою только одною волею держится не только связь семьи, рода, но и связь всего общества, всей земли; — старый наш предок, вступая в жизнь уже возрастным, более или менее сознательным ее деятелем, ничего не мог принести в нее другого, как те же самые понятия и убеждения, как тот же основной смысл воли вообще и своей в особенности, тот же произвол, который представлял для него единственную и исключительную норму действий и деяний.

Действуя по такому умоначертанию, по такому развитию и складу своего нрава, он не мог в собственном сознании отделить законного от беззаконного в этом отношении, потому что здесь для него ясен был один только закон — воля или произвол старшего, стало быть, своя воля, когда он сам делался старшим, властным, т. е. свободным и самостоятельным по его понятиям и представлениям. Истинных понятий о нравственной свободе лица не могло существовать в обществе, где родовой дух с такою силою пригнетал, давил личность, т. е. всякую человеческую индивидуальность. Поэтому идея свободы понималась также материально, как и идея воли, и свобода значила собственно освобождение от чужой воли, а следовательно приобретение своей воли; или в сущности приобретение нравственной или материальной силы распоряжаться в данных обстоятельствах полным хозяином. Идея самостоятельности, нравственной независимости была нераздельна с идеей самовластия, а еще ближе, с идей самоволия и своеволия. Вот почему мы, люди другого времени и других понятий о законах нравственности, не имеем права слишком строго судить об этом неизмеримом и безграничном своеволии и самовластии, которое так широко господствовало в нашем допетровском и петровском обществе, и особенно мало имеем права осуждать за это отдельные, а тем более исторические личности, которые всегда служат только более или менее сильными выразителями идей и положений жизни своего общества.

Своеволие и самовластие в ту эпоху было нравственною свободою человека; в этом крепко и глубоко был убежден весь мир-народ; оно являлось общим, основным складом жизни. Это была общая норма отношений между старшими и младшими, между властными и безвластными, между сильными и бессильными, между независимыми и зависимыми, и в физическом, и в нравственном, и в служебном, и в общественном, и в политическом отношениях. Это был нравственный закон жизни, выращенный ею же, самою жизнью, из почвы родового, патриархального быта и отеческих поучений; закон, которому противоречия, отрицания являлись только в среде государственных, вообще гражданских, социальных, стремлений, постоянно, хотя и не всегда успешно, с ним боровшихся. Нужно было очень много времени для того, чтоб этот закон, в борьбе с государственными, т. е. социальными элементами, износил свои жизненные начала, сделался дряхлым и ветхим, каким он представляется нашему сознанию только теперь, в начале второго тысячелетия нашей исторической жизни, все еще, время от времени, давая нам иногда сильно чувствовать, что не совсем угасло его престарелое существование.