Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетиях — страница 86 из 139

книжках своего слога писал про всяких людей московского государства многие укоризны, что будто московский народ кланяются святым иконам по подписи, хоти и не прямой образ; а которой образ написан хоти и прямо, а не подписан и тем не кланяются; да московские ж люди сеют землю рожью, а живут будто все ложью и приобщенья ему нет с ними никоторого; и составлял иные многие укоризненные слова, писаны на виршь: и то знатно, что такие слова говорил и писал гордостью и безмерством своим… У него же в письме было сыскано: написано государево (царя Михаила Фед.) именованье не до достоинству — деспотом русским, а деспота словет греческою речью владыка или владетель, а не царь и самодержец; а он, князь Иван, не иноземец, и так было про государское именованье писать не пристойно, т. е. умалять государев титул и государево достоинство, сводить его с недосягаемой высоты самодержца к простому деспоту, к простому владетелю.

Вся эта история с князем Хворостининым представляет самую характерную и типическую черту нашей старины, именно в отношении ее понятий о независимом литературном призвании кого-либо из ее современников. Если б Хворостинин находился в звании дурака-шута, старина простила бы ему его литературные грехи. За дерзкое слово он вытерпел бы несколько батогов, его поучили бы тоже каким либо потешным, хотя и жестоким способом, и тем бы все окончилось. Но князь не был шутом, поэтому его сатирические многие укоризны тогдашнему московскому обществу иначе и не могли быть поняты, как изменными ругательными поношениями честных людей. Нет никакого сомнения, что князь лично никого не упоминал, а писал вообще, как истинный сатирик; в противном случае он пострадал бы и по суду за чье-либо бесчестье. Таково было положение литератора в нашем древнем обществе, т. е. положение всякого самостоятельного знания или самостоятельной и независимой мысли. Сатирика, а к тому же еретика, который поколебался мыслию и сомневался в воскресении мертвых, сослали под начал в Кириллов Белозерский монастырь, с крепким наказом, чтоб, кроме церковных, без которых быть нельзя, иных бы книг никаких у него не было, для того, что «высокоумием вознесся и высокословия возжелав, да не впадет в берег погибели, как и другие самомнители, о истине погрешившие и самомнением погибшие»[196].

Как бы ни было, но для нас в настоящем случае любопытно то, что писаное слово на виршь или рифмованное слово было употребительно еще в первые годы XVII ст. Оно-то, по нашему мнению, и составляло главнейшую стихию старинного шутовства, и пользовалось наиболее широкими правами гражданства лишь в устах шутов дураков, в устах потешников, как в царском дворце, так и в боярских хоромах. В обыкновенном быту, т. е. в устах рядового человека, не штатного потешника, смехотворные шутовские речи иной раз приводили к суду и, разумеется, даром с рук не сходили, доставляя хорошие выгоды сутяжникам и всякой приказной строке. Так в 1733 г. в Духовную Дикастерию была подана на Высочайшее имя следующая жалоба служителем лейб-гвардии Преображенского полку капитана поручика Сергея Автам. Головина Алексеем Граниковским. «Сего июня 17 дня настоящего 733 года, писал этот служитель случились быть у меня нижайшего в доме гости, и без призыву моего пришел ко мне в дом мой, церкви Николая чудотворца, что на Хлынове, викарий поп Василей и принес с собою некакую проказу, роспись смехотворную, якобы кому надлежит к женитьбе, у которой он поп своею рукою и подписался, и тем при гостях учинил мне нижайшему не малой афронт и безчестье, понеже оные гости вменяли меня нижайшего в непостоянство; а я нижайший о той росписи и не сведом, и где он поп тое роспись взял и кто писал, не знаю только узнал под тою росписью рука его попова, отчего я весьма опасен: а оное неточию б попу, но и мирянину того делать не пристойно: а он поп чинит в том соблазн не малой, а он нижайшему нанес безчестье, а для подлинного бессомнительного разнимательства со оного смехотворного якобы приданого реэстра, которое за рукою его поповою, при сем приобщаю точную копию. Всемилостивейшая Государыня Императрица! прошу Вашего Императорского Величества да повелит державство Ваше сие мое прошение с приобщением с смехотворного реэстра копиею, приняв, записать, а оного попа, сыскав, в том реэстре и в безчестьи меня нижайшого, допросить и по произведении дела по силе Вашего Императорского Величества указов и правил Святых Отец учинит ему попу, чему он будет достоин, а за безчестье мое по Уложению на нем взыскав, отдать мне нижайшему, дабы впредь оной поп, ходя по домам, таких проказ и незаконных поступок чинить перестал».

«Роспись о приданоме: вначале восемь дворов крестьянских, промеж Лебедяни, на Старой Резани, недоезжая Казани, где пьяных вязали, меж неба и земли, поверх леса и воды; да 8 дворов бобыльских, в них полтора человека с четвертью, 3 человека деловых людей, 4 человека в бегах, да 2 человека в бедах, один в тюрьме, а другой в воде; да в тех же дворех стоит горница о трех углах, над жилым подклетом… третий московской двор загородной на Воронцовском поде, позади Тверской дороги. Во оном дворе хоромного строения: два столба вбиты в землю, третьим покрыто… — Да с тех же дворов сходитца на всякой год насыпного хлеба восемь анбаров без задних стен; в одном анбаре 10 окороков капусты, 8 полтей тараканьих да 8 стягов комарьих, 4 пуда каменного масла. Да в тех же дворех сделано: конюшня, в ней 4 журавля стояли, один конь гнед, а шерсти на нем нет, передом сечет, а задом волочет: да 2 кошки дойных, 8 удьев неделаных пчел, а кто меду изопьет — 2 ворона гончих, 8 сафьянов турецких; 2 пустоши поверх лесу и воды. Да с тех же дворов сходится на всякой год всякого запасу по 40 шестов собачьих хвостов, да по 40 кадушек соленых лягушек, киса штей, да заход сухарей да дубовой чекмень рубцов, да маленькая поточка молочка да овин киселя; а как хозяин станет есть, так не зачем сесть, жена в стол, а муж под стол; жена не ела, а муж не обедал».

«Да о приданом платье: шуба соболья, а другая сомовья, крыто сосновою корою, кора снимана в межень, в Филиппов пост, подымя хвост. Три опашня сукна мимозеленого, драно по три напасти локоть; да однорядка не тем цветом, калита вязовых лык, драно на Брынском лесу, в шестом часу; крашенинные сапоги, ежевая шапка… 400 зерен зеленого жемчугу, да ожерелье пристяжное в три молота стегано, серпуховского дела; 7 кокошников шитые заяузким золотом… 8 перстней железных золоченые укладом, каменья в них лалы, на Неглинной бралы; телогрея мимокамчатая, круживо берестеное, 300 искр из Москвы реки браны… И всего приданого будет на 300 пусто, на 500 ни кола. А у записи сидели с Еремей да жених Тимофей, кот да кошка да и Тимошка, да сторож Филимошка. А запись писали в серую субботу, в рябой четверток, в соловую пятницу; тому честь и слава, а попу каравай сала, да обратина пива, прочитальщику чарка вина, а слушальщикам бадья меду да 100 рублев в мошну; а которые добрые люди, сидя при беседе и вышеписанной росписи не слушали тем всем по головне…»

Не смотря на то, что дело относится к третьему десятилетию XVIII века, эта роспись носит на себе все признаки XVII ст., когда, вероятно, она и была составлена, а в это время ходила уже в списках. Мы приводим ее как более или менее подходящую характеристику шутовских смехотворных речей, какими шуты-дураки потешали некогда своих слушателей. Мы видели, что шутовские статьи являлись на письме и в XVII ст.; но все подобные памятники, не имея делового канцелярского значения, быстро исчезали с самою жизнью старого общества и только немногие из них попали в общий литературный оборот, переходя в какие либо сборники или в разряд листов деревянной печати. Не говорим о литературе скоморохов, которая по особенному свойству своих произведений должна была исчезать постоянно вместе с живым словом этих потешников. Случайно записанные, эти произведения уже в романтическое время нашего века, даже в руках ученых издателей, тоже были отвергнуты за «пренебрежение умеренностью и правилами благопристойности, а также и за насмешливый тон»; как был отвергнут ими и знаменитый стих о голубиной книге, неприличный будто бы до смешению духовных вещей с простонародным рассказом [197].

* * *

Одною из любимых русских комнатных утех в долгие осенние и зимние вечера и особенно для грядущих ко сну была сказка и по всему вероятию не в специальном ее значении, какое определила ей наука, а вообще в значении всякой повести, как небылицы, так и действительной были, обставленной только поэтическими образами и сказываемой поэтическим словом. Предки очень любили поминать прошлые события, и берегли «память» о делах минувших. Лучшим доказательством и лучшим выражением их любви и уважения к памяти о прошлом служат летописи, разумеется первоначальные, когда народные литературные начала не были еще стеснены односторонними книжными влияниями. С какою заботливостью первые летописцы стараются изобразить не свои личные фантазии и умствования, а самое дело жизни; с какою правдою стараются они описать событие, становясь всегда в сторону от своих личных стремлений или тут же их и объясняя, как такое же дело жизни, достойное памяти потомства, с целью восстановить одну правду. Все это обнаруживает здоровое и полное сил литературное направление. Любовь и особое внимание к памяти о минувших делах и людях проходят через всю нашу историю и впоследствии получают только иное направление, когда память о делах людских сменяется памятью о делах Божьих, сказаниями о чудотворениях, о богоугодных людях, о подвижниках жизни иноческой. Письменная литература отдается по преимуществу атому направлению; но зато словесная устная остается верною своему первоначальному призванию и очень долго, даже до наших дней, без средства письма, сохраняет в памяти народа, конечно уже не историческую, летописную, а только поэтическую правду о людях и событиях. Она лучше помнит народных героев и вернее изображает истину их жизни, чем литература письменная, впоследствии совсем утратившая в своих изображениях жизненное чутье, если можно так выразиться. На том основании, что устное слово столь долго и п